Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Только что чуть не расписала ручку на раскрытом паспорте, молодец какая. Но вообще я пришла не для того, чтобы сообщить об этом, а для того, чтобы повесить здесь один из самых любимых женских портретов (неожиданно - ассоциативное). Ида Рубинштейн кисти Валентина Серова, 1910 год.
И ах, запостила и вспомнила, как вообще люблю Серова. Пусть и Похищение Европы здесь будет.
Есть категория людей, от которых вы почему-то никогда не ждёте ничего хорошего, хотя причин для пессимизма нет. Яков Ломкин, сатириконовец (что обо всём уже говорит), актёр и режиссер входит для меня в категорию таких людей. Мне всегда почему-то кажется, что он должен ставить ерунду (что за предубеждение), я прихожу, вдруг восхищенно охаю, рассыпаю розовые лепестки, а потом цикл начинается сызнова. Так я не ждала ничего особенного от Мужчин (насколько же зря), так же не ждала совершенства от Отелло. Категория приятных разочарований. Ломкин после этого спектакля поднялся для меня на какую-то новую режиссерскую ступень.
Замечательная - хотя бы исключительно технически - постановка. Сценография - аховая, давно мне так ни одна не нравилась; идеально всё, от мачты до лодки и светильников, до баков с водой; единственное, мы не оценили концептуальную задумку с нарезкой шлангов (дивно сыгравшей однажды кусты), но не всему же быть идеальным. Цвет и свет, игра с ними - выше всяческих похвал. Великолепная музыка, каждый раз - очень в жилу. Костюмы. Оформление обильное, но не кричащее.
В общем и целом, понравились акценты. Понравилось то, как упростили до разговорной речи шекспировский текст, хотя и не без изъянов (о чем ниже). Было предельно живо и очень легко воспринималось.
Совмещая вместе всё, что можно сказать о постановке, - хорошо. Свежо, насколько «свеж» может быть Шекспир, но без особой, инопланетной претензии на концептуальность. После, когда мы с девочками беседовали у служебного, прозвучала фраза о том, что постановка экспериментальная, спектакль скорее фестивальный, чем массовый. Я в ту минуту подумала - и произнесла вслух - что моё зрительское восприятие, видимо, предельно изменено эстетикой и подачей Романа Григорьевича. После Виктюка, на фоне Виктюка, в сравнении с ним - это почти академическая в моём восприятии постановка. Хотя сейчас, вспоминая и прокручивая в голове, я думаю, что - да, фестивальная. Она необычна визуально и очень необычна в качестве подачи текста, но не шокирует (в худшем смысле) - и это плюс.
Правда, касаемо текста: уже потом мы сошлись с Джорджем на том, что - в связи с этой особенной игрой с текстом - изменилось и восприятие самой истории. Яго, слепленный Ломкиным и божественно воплощенный Жойдиком, это Яго, творящий зло ради зла. Шекспировский таковым не был, его мучила уверенность в неверности супруги, он, предельно честолюбивый, жаждал повышения по службе - и потому топил Кассио; он, в конце концов, вожделел Дездемону, и тут была карандышевская логика «Так не доставайся же ты никому». У Ломкина всё иначе; Яго в его постановке хоть и говорит «Я был не совсем доволен своим служебным положением», но тут же добавляет: «Хотя не это главное». И далее рассказывает о себе - как блюстителе общественной морали, о желании удержать и выдержать нормы, какими бы они не были. Измена среди венецианок - тоже норма; он лишь свёл концы с концами. И вдруг ты выходишь из зала с осознанием того, что Яго не лгал Отелло, он раскрывал ему глаза.
Посмотреть хотя бы на Дездемону, сыгранную Ваней Ипатко. Весь её финал подспудно, полуосознанно перечеркивает шекспировский посыл. То, как она восклицает, узнав о ранении Кассио, это «Что?!» - и тело её натягивается, как струна; то, что и как она после говорит - о встрече в Аду, об ушедшей любви, о том, что Отелло превратил её жизнь здесь в Ад, - всё это вдруг... вы думаете об этом, думаете, не понимаете, кусаете губы... оказывается действительной изменой, пусть и гипотетической, допущенной лишь мысленно.
По Ломкину, имхо, - Яго мошенник и злодей, он оговаривает и плетёт паутину, но он не слеп - и он толкает двоих к тому, чего не было, но что могло бы быть. Не умри Дездемона от руки мужа тогда, она изменила бы ему рано или поздно, ибо любовь Отелло не была любовью. И, хоть она в ту минуту ещё любила его, конец был предрешен (не зря рефреном через весь спектакль идёт это «Не должно юным девам любить стариков»).
Помню, в ночи, по дороге домой, это выпотрошило нам сознание.
К слову о Дездемоне. Иван Иванович прекрасен, как рассвет. Он так же, как и Ломкин, относится для меня к категории людей, от которых я не жду ничего особенного, и после каждого спектакля с ним же я выхожу благостная и восхищенная. Каждый раз открытие заново. Просто именины сердца какие-то. То же было и на Отелло - я боялась его Дездемоны. После РГ к мужчинам, играющим женщин, мне не привыкать, но я никак не могла нащупать феминность конкретно в нём и боялась излишне томной Дездемоны, этакой утрированной девицы, вырванной из контекста служанковской Мадам.
Но его Дездемона была восхитительна.
Никакого переигрывания. Лёгкость. Нежность. Голос. Порыв. Полёт. Искренность. Непосредственность ребёнка и ласковость возлюбленной. Девочка. Милая, милая, милая девочка. Цветок. Это было настолько неожиданно и изумительно, что Ипатко фактически стал героем вечера. Ничто не предвещало, но однако же.
Нам потом очень хотелось отловить его у служебного и сообщить, насколько он был прекрасен, гармоничен, органичен, но, увы, не удалось.
И наконец. Я знаю, что вы, вот вы, читаете ради этого, если всё ещё читаете. Жойдик. Первый акт, по крайней мере, первые полчаса, я даже не могла воспринимать и оценивать игру; я так соскучилась по Дмитрию Михайловичу на сцене, так давно его не видела, так была рада чему-то новому (мы потом сошлись в этом и с Катрусей, и с Таней Кутало), что просто не могла анализировать, сидела с пустой головой и речитативом проговаривала про себя «Жойдик-Жойдик-Жойдик-Жойдик-Жойдик». Периодически это перемежалось междометиями и эпитетами. О сердце, тебе не хочется покоя.
После - адаптировалась, мысленно хлестанула себя по щекам, втянулась, вслушалась. Господи, Дмитрий Михайлович, почто вы так прекрасны. Почто вы так прекрасно - невозможно не поверить - играете мерзавцев с их тонкими ухмылками и хрипловатыми презрительными смешками. Воистину, в язвительном Жойдике этот радикал, эта темноватая искра человека, умеющего вершить зло, цветёт и благоухает. Типаж. Его Яго вдохновенен. Воодушевление движет каждым его порывом. Он творец своей паутины, почти художник. Он упивается ею. Он в этой постановке - божок из мелких, но сильных. И всё это, вся эта палитра, проигрывается как по нотам. Мы после, обсуждая, согласились со словами Тани о том, что весь рисунок роли, в общем-то, ровный, без взрывов, всплесков, узловых моментов (пожалуй, если только - финал). Но игра необыкновенно хороша. Тому, что, как и почему Яго делает, веришь сразу. Это кажется почти логичным. Отталкивающим - но слишком простым для того, чтобы не.
И да. Не могу не написать этой строчки. Никогда не думала, что произнесу, но вчера это была фраза вечера, так что: какой же вы красивый, Дмитрий Михайлович.
Далее. Аверин-Отелло. Здесь я не могу быть объективна, так как не слишком люблю Максима Аверина, хотя и отдаю себе рассудочно отчет в том, что он сильный, очень сильный актёр, и ему веришь. Да, у него тоже есть свой любимый конёк, и в последнее время он одинаков интонационно и мимически, но всё же - хорош. Но эмоционально сказать ничего не могу; эта нелюбовь першит в горле и искажает восприятие. Единственное, что ещё могу сказать, это: а) у них изумительная сыгранность с Жойдиком (спасибо Мужчинам) и б) я благодарна ему за снятие у меня претензий к обосную у Шекспира (как бы это ни звучало). Читая пьесу, я не могла уловить момента, когда из более или менее сдержанного, холоднокровного человека мавр превращался в безумца с приступами паранойи. Только что он требовал доказательств и здраво рассуждал, а в следующей сцене он уже требует крови. В данной постановке, и ещё раз спасибо Аверину, у меня не возникало разрыва шаблона. В его Отелло изначально была чисто военная, воинская резкость, яростный хрип (не только голосовой, внутренний; «Добро пожаловать на войну, лю-би-мая»), теплился какой-то очаг безумия. Да, здесь я верила с самого начала - такой способен на ревность жарче пламени, на убийство и на детских слёзы раскаяния - последовательно.
Очень-очень - Монтано и Бьянка Игоря Гудеева, прекрасная комичность - и нотка лирики (это «Постой» - «Стою» - «Постой-постой!» - «Стою-стою» - «Смотри!» - «Смотрю» у нас теперь навек в лексиконе). Неплоха (с той же палитрой) Эмилия Мухамадеева, но не очень - его Родриго. Полянский хорош в роли Касио, хотя я бы с большим удовольствием посмотрела и на заявленного во втором составе артиста Итю Добронравова в этой роли; было бы, думаю, ахово.
Вообще же, Ломкин очень хорошо понял, что современного зрителя в его массе можно качественно «взять» в основном только через комедию, и в его постановке комического, действительно, по-настоящему смешного немало. И столь же много болезненно драматичного. Он очень хорошо сыграл на этом постоянном, беспрерывном, ежеминутном контрасте комического и трагического. Через этот контраст очень легко вовлекаешься внутрь спектакля, в самую его сердцевину; падаешь в шутку - а после обнаруживаешь, что уже плывёшь в океане постановки как таковой.
И очень сильный финал. В принципе, стоит сказать, - гораздо более сильное второе действие - в сравнении с первым (как и в большинстве спектаклей). Финал удивительно эмоционально насыщенный, раздирающий когтями, сочный, больной - и неимоверно красивый визуально. Нежно, ищуще тоскливый. И, как ни странно, оставляющий надежду.
Яго обретает тишину и покой, - такие желанные.
Желтый свет фонариков пронизывает тьму зала, и счастливые крики нашедших заставляю выдохнуть. Ты выдыхаешь, улыбаешься и радуешься с ними - там, вдалеке, они что-то увидели (невысказанное «Земля, земля!» - обетованная ли? кто знает; покой, покой). И все предшествующие финальные монологи (Яго, Дездемона) и диалоги (Яго-Отелло, Отелло-Дездемона) изумительны по своей силе.
Мы бы очень хотели сходить и посмотреть ещё раз.
***
А теперь - модус Райана и Джорджа. Служебка. Предварительно мы снова ментально вкурили, а потому на этой служебке были самыми неадекватными, как оно часто, собственно, и бывает. Разговаривали друг с другом словами «Земляника!», «Осётр!» и «Шуя!» (ничего не спрашивайте), называли друг дружку же Джорджем и Райаном, ходили кругами - вместе, по одиночке, вокруг друг друга и воображаемых предметов, прыгали, убегали смотреть на афиши, занимались аэробикой при помощи заборчика - и, в общем, вели себя как всегда, то есть громко, невменяемо и воодушевлённо.
Воистину, актёрам московских театров необходимо перенимать привычки птенцов Романа Григорьевича. Эти прекрасные люди, актёры ТРВ, даже при наличии банкета выходят, обнимаются, проводят сеанс любви - и попросту возвращаются пить дальше; все счастливы, все довольны, овцы целы, волки сыты. Мы прождали больше часа, прежде чем - ровно без пяти одиннадцать - Жойдика пригрело. В сущности, в одиннадцать у них был автобус до Ярославля (по информации от Дмитрия Михайловича), на который никто, видимо, особенно не торопился.
— Сколько там Сесилия и Мелкий его тогда ждали?.. — Больше. — А мы Никульчу с драниками? — Часа полтора. — ТОГДА СТОИМ. Достояли.
Первым делом Жойдика встретили прекрасной фразой «А можно подёргать за косичку?» авторства Катруси. МОЛОДЕЦ, Я СЧИТАЮ. Надо делать, что хочется, нельзя себе запрещать [покерфейс]. «Можно», - ответил тот, и Катруся очень осторожно потянула за кончик косички, выглядывающий из-под капюшона (хладоустойчивый ДМ вышел в одной тонкой... чём-то, в общем).
Катрусь потом: — Я такая смотрю - а там одни только нитки. С одной стороны, думаю, это странно - дёргать за нитки. А с другой - ляпнула же уже. — Надо было сказать: «А, нет, не волосы, не буду дергать». Развернуться и уйти. — А лучше спустить с его головы капюшон и... — ... Ладошкой так провести... — AWWWWW.
Из Катрусиных впечатлений: теперь сильно худого Жойдика (на сцене не так заметно) очень удобно обнимать (обхватывается необхватываемое) - и он прекрасен с головы до пят. Потом он снова извинялся, раскланивался, благодарил и прощался. И уже когда открывал дверь служебного, некая женщина: — Молодец, хорошо играл! Он, с сарказмом: — Да ладно?
Прекрасный человек, что уж там.
После, решив никого больше не ждать (ибо, вы помните, зябко), мы ушли. И правильно сделали, потому что банкет продолжился, больше никто не выходил - и даже Максим Викторович Аверин не вышел к своим стойким поклонницам. А в ночи мы с Джорджем грелись фронтовыми ста граммами и мурчали о том, как прекрасен этот мир.
Ева Грин ошеломительно красива в Cracks. Есть женщины, которым от природы идёт время - определённый век или века; Грин относится к таким. Любой винтаж, патина прошедших времён ложится на неё необыкновенно гладко (ещё из таких же, например, Бланшетт; лица не этого века). И я не хочу думать о том, на тумблере по тэгу Cracks делают мальчики, фотографирующие себя перед зеркалом в одних трусах; нет, нет, ничего мне не говорите, не нужно. И да. Фильм потрясающий. Тяжелый - и прекрасный.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Все люди как люди - опускаются в горячую ванну, благоухающую пышной ландышевой пеной, чтобы расслабиться. Я же включаю модус «Маркером по кафелю», ловлю копьё и рефлексирую. Словила очередное. У всех есть свои графоманские темы, не кинки, но обязательные сюжетные составляющие. Так и у меня из одного ориджинального текста в другой кочует тема расставания (не адюльтера, не прочих бед, - его; даже когда Стокгольмский синдром или красношапочковые мотивы, - его). И не просто расставания, а - по живому, с мясом, с лоскутами кожи, расставания, когда один - обязательно уходит. И этот уход намеренный, может быть, даже подразумеваемый изначально. Не уйти даже, - бросить того, кто прирос. Корнями ушел в.
На пятом тексте, гет ли, фем ли (слэшных ориджей не пишу, но, чувствую, писала б - было б и там), начинаешь ощущать дежа вю особенно остро. Однако это не отыгрыш наличной травматической ситуации, не вопрос прошлого, идущего на новый виток. Меня никогда не бросали. Я попросту не состояла в отношениях, где кто-то мог от кого-то уйти. Это не уже случившееся, это вопрос вероятной перспективы. Я чертовски боюсь когда-нибудь в будущем брошенной стать.
Боюсь так сильно, что, наверное, если у меня когда-либо сложатся-таки отношения достаточно продолжительные и устойчивые, я попросту сойду с ума. Более того, я и его (её) сведу с ума этим своим страхом (=> появится причина разорвать отношения => бессознательно я сделаю всё, чтобы реализовать программу, ттт; но сейчас не суть). Притом: боюсь не одиночества, вернее же: не его боюсь, не последствий. Боюсь самого явления, состояния, этого конкретного быть оставленной. Потому и реализую каждый раз в тексте (спасибо, механизм сублимации). Это - тренировка. Попытка подобраться к почти нащупанному, почти испытанному цветаевскому «Оставленной быть - это втравленной быть // В грудь».
P.S. By the way, дабы не множить сущности. На двадцать втором году жизни, посмотрев The Hours, внезапно проникнуться Николь Кидман до поджимающихся пальцев - это надо уметь. В какой-то момент на меня вдруг снизошло странное (не странное) и внезапное (но не слишком) озарение. Ай да я. Ай да мои типажи. Ай да первоисточник.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
В очередной раз напоминаю, за что не люблю весну и осень (за что вообще не люблю любую промежуточность) - за это: серое - коричневое - черное. Днём задёргиваю шторы и включаю свет, наступает: золотое. Всё же легче. Унылый пейзаж, унылая погода и какой-то не физический, а эмоциональный гиповитаминоз овладевают моим сознанием и превращают мозг в вату. Хочется только одного - как в той известной сценке - пожрать борща, поспать, пожрать борща, поспать, поспать, пожрать борща. Надо, конечно, хлестануть себя по щекам с бодрым криком «Возьми себя в руки, тряпка, и пиши диплом», но апатия такая тёплая и уютная, и так хочется пустить всё на самотёк, доверившись этому русскому, патриотичному «Будь что будет».
В общем-то, всё в порядке, это не весенняя депрессия даже. Это просто два острых, как бритвенный край, чувства: что надо элементарно дожить, досуществовать ещё месяца три - и что в моей жизни что-то совершенно ощутимо не так. Настолько вопиюще не так, что опускаются руки.
Пойду схожу на тумблер, что ли. Печально всфапну на кого-нибудь. Это обычно купирует унылую неправильность бытия минут эдак на семь.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Главы 1, 2, 3 - здесь. | Глава 4: подглава 4.1/3 - здесь; подглава 4.2/3 - здесь; подглава 4.3/3 - здесь. | Глава 5: подглава 5.1/2 - здесь.
Окончание пятой главы - и наконец-то зачатки пейринга. Я уж думала: никогда. Нет слов таких. Когда теперь дойдут руки до продолжения - один бог ведает.
Сумрак тянется над анфиладой комнат, как дым - клубящийся, плотный, серо-синий. Двери распахнуты по всей линии, и, кажется, он никогда не дойдёт до той, последней комнаты, где его ожидают. Облегчение, граничащее с трусостью, на секунду сладко оседает на корне языка, но он гонит это чувство прочь. Он был бы готов идти так вечно - через этот густой синеватый полумрак, давящий на плечи - но шел всё-таки за другим. На капитане Объединённой армии Эндрю Доусоне парадный мундир, и золото витых аксельбантов тускло светится голубоватым в предвечернем сумраке. Темно-алое сукно плотно обхватывает тело, душит, сдавливает грудь. Он идёт прямо, и прямо, и прямо, чеканя шаги сквозь вереницу малых, больших, музыкальных и чайных гостиных, в которых пусто, как в склепах, пока, наконец, не переступает порога последних, высоких и створчатых, в позолоте, дверей. Стены, обитые светлым шелком, будто вымочены в сумерках. Он застывает, едва сделав шаг, четко вставая по стойке смирно и резко склоняя голову в приветствии. Поднять глаза почти невозможно - и именно поэтому он вскидывается быстро и решительно. Они встают ему навстречу - две женщины с лицами, тонущими в тенях сентябрьского тирадорского вечера. Первая - старше, и выше, и суше лицом, с осанкой прямой, как линия, в глухом черном платье. В её волосах пшеница пересыпана солью. Доусон читает всё по этим узким поджатым губам - её знание раньше знания, её догадки крепче фактов, её волю, твёрдую, как пол под собственными ногами - ногами вдовствующей баронессы Эгр. Когда Эндрю переводит взгляд на девушку, стоящую на шаг позади неё, ему спазмом сжимает горло, и требуется долгая, слишком долгая секунда для того, чтобы сказать себе: та вовсе не похожа на эту, потому что та - мертва. Младшая дочь покойного генерала Эгра комкает в тонких пальцах батистовый платок. На ней голубое, как небо, как сумрак, как шелк комнаты, как глаза сестры платье. Баронесса протягивает ему руку, и он подходит ближе, чтобы молча прижаться губами к сухой коже, пахнущей сандалом. Девушка подаёт руку, опустив глаза; он будто целует цветок шиповника. Её пальцы - ледяные. Он садится, дождавшись приглашения, скованно и неловко; парадный мундир непривычен плечам, а ещё он не знает, куда девать руки - те самые, которыми нежно огладил шею девочки, назвавшейся ему Беатрисой, прежде чем навсегда вывести ту за круг мира, где больше не было ничего, кроме боли, осквернённого её цветения и безответного солнца над головой. Тогда Творец промолчал - и вместо него за раскинувшую безвольные руки девочку вступился он, капитан от армии Тирадора Эндрю Доусон. Сейчас Творец молчал снова. И тогда он опять заговорил - вместо. Он произносит их вслух, эти рубленые и четкие, как строки донесений, фразы, бескровные и жесткие, будто солома. Произносит, предпочитая не смотреть ни в одно из этих лиц. Он выбирает точку между гнутой диванной спинкой и стеной, блестящей шелком, и рассказывает ей. По его версии Беатриса, наследная баронесса Эгр, сестра милосердия из Ордена святой Агнессы, умерла на его руках в алиаском плену от колотой раны. Колотая рана, - рассудил он, - это быстрее, чем то, что с ней было, и чище, чем то. Она не страдала, - говорит Доусон. Я закрыл её глаза, - говорит он. Мне жаль, - договаривает, поднимая голову. Девушка - младше, младше той - только, качнувшись вперед и закрыв глаза, вскидывает руку к тугому, под самое горло, кружевному воротничку, словно хочет рвануть его с шеи. Она бледнеет быстро и страшно - в синеву, глубже и кошмарнее окружающих сумерек, и завитые каштановые локоны срываются с её плеч, закрывая лицо. Это ещё одна бесконечно долгая секунда - та секунда, когда он смотрит на Джорджиану Эгр, последнего ребёнка своих родителей, девочку пятнадцати лет, и видит в её профиле чужую тень. Баронесса поднимается на ноги так медленно, словно вокруг них - вода. Эндрю опережает её, вытягиваясь во фрунт и склоняя голову. Он знает, что будет дальше, и не ошибается. Когда она размыкает узкие, белые губы, благодаря его за снятый покров безвестности, Доусону хочется отвернуться - и вспороть себе глотку. Правда, которую он не может, не имеет права сказать, дерёт горло, и он сглатывает её, эту правду, большими горчащими кусками, сочащимися его виной, кровью Беатрисы, степными терпкими соками. Разворачиваясь, будто на плацу, к дверям, он успевает заметить короткий взгляд огромных, синих, полных влаги испуганных глаз. Он знает твёрдо: этот страх - он всегда засеивается там, где только что прошлась плугом боль страшнее телесной. Знает его на вкус и запах, как и эту навеки сломанную веру в то, что всё бывает - и будет - хорошо. Несправедливость неба читается в глазах Джорджианы Эгр, последовательно терявшей отца, брата и сестру, так ясно, словно выписана словами. Смерть. Принёс. Я в этот дом. Анфилада комнат, холодно-пустых, золотых и бесконечных снова выстаивается перед ним в парадную прямую. И с каждым шагом, отбиваемым по натёртым полам, в звоне шпор и гуле окружающей тишины ему слышится это: Смерть. Принёс. Ты в этот дом. Ему нечем искупить, и нечего отдать, и нет цены, которую он сумел бы заплатить. Всё, что он может, это умереть, как подобает - или вернуться сюда снова, потому что у него не осталось ничего больше, кроме самого себя, этой мизерной, фальшивой платы. Одно не обязательно должно мешать другому, и так Эндрю Доусон решает, что вернётся. Сюда, к этой упрятанной в высоту безжизненных комнат девочке, рвущей со стебельной шеи кружево воротника. Потому что это всё, что он может дать ей взамен. Большой палец левой... большой и указательный... правой... смерть... принёс... я.
Что бы это ни было, - он был благодарен звуку, прорвавшемуся сквозь одеяло сна; неясному звуку, тихому, тонкому звону, заставившему распахнуть глаза в полумрак спальни. В первое мгновение не было ни узнавания, ни понимания, и только потом пришло осознание - это не сон во сне и не исполнение мечты о мягкой постели (а впрочем же), это реальность гостевых комнат ларагосского особняка ди Форла. Эндрю, выдохнув, сел на постели и растёр ладонями лицо. Он уже очень давно не видел Джорджианы в своих снах, это было больно, но полезно - вспомнить её. Вспомнить её такой, какой она была почти восемь лет назад, когда он впервые увидел её - голубой шелк стен, голубой сумрак воздуха, голубое платье с белым воротником, голубые, в скорбную синеву, глаза, из которых тогда раз и навсегда ушло детство. Она повзрослела с той поры, его невеста, к которой он не испытывал ничего, кроме щемящей, грудной боли. — Дьявол, - выдохнул Доусон, проходясь пятернёй по волосам. От распахнутого окна, к которому он подошел, веяло облегчающей прохладой; головокружительно и одуряюще пахло белой акацией, жасмином и сладкой свежестью ночных цветов. Он высунулся в окно по пояс, подавляя желание последовать дурной науке Вальедца, перекинуть через подоконник ногу и по вездесущему винограду - вон он, по правую руку, кто бы сомневался - спуститься вниз. Сон растревожил, вернул под сердце осенний тирадорский сумрак восьмилетней давности, от него хотелось бежать - телу, физически. Он тряхнул головой, подавляя глупое мальчишеское желание, и только тогда, мельком глянув вниз и в сторону, отметил, что этажом ниже и чуть правее его окна светится другое. Густой рыжий свет лился во двор, на розовые кусты и короткую подъездную аллею, будто мёд. Это тоже было глупостью - такой же, как желание уйти через окно - но сна ведь не было. Были туман и дурман. И Вальедец, очевидно, не спавший тоже (в том, что свет лился из его окна, Доусон отчего-то не усомнился ни на секунду). И желание дожить эту ночь до рассвета не одному. Эндрю усмехнулся, качнул головой, проследил, как по ту сторону ворот скользнул подрагивающий факельный язычок ночного патруля - и, развернувшись, сделал шаг к двери. Та была открыта, а коридоры - благословенно пусты, и шаги тонули в ковровой мякоти, и ни разу не скрипнула под ногой ступенька парадной лестницы, приведшей его на этаж ниже. Он не ошибся. Одна из дверей далее по коридору была приоткрыта, и в щель между нею и откосом лился тот самый янтарный свет. Он потянул эту дверь на себя так просто, будто его приглашали. За порогом оказался кабинет. Свечи, оружие, книги, свитки и плотные листы бумаги - вперемешку на столе, креслах и даже на полу; охотничьи трофеи на стенах, обитых багрянцем, батарея винных бутылок, пустых и не очень, там же, на столе, между письменным прибором и стопкой книг, и среди всего этого золотисто-алого (ни дать ни взять, тирадорского, - мысленно хмыкнул он) вороха - Себастьян ди Форла собственной, совершенно не генеральской персоной. Эстадец сидел, перекинув ногу через подлокотник кресла, у зияющего черной холодной пастью камина, и покачивал в пальцах откупоренную бутылку вина. Волосы его, обычно чем попало перехваченные, были распущены, шнуровка на рубашке ослаблена до предела. Он, по своей привычке, покачивал в воздухе ногою в мягком кавалерийском сапоге - и салютовал показавшемуся на пороге Доусону бутылкой, улыбнувшись так, словно они уговаривались о встрече. — А, полковник! Бессонница? Проходите, - он небрежно взмахнул кистью свободной руки, приглашая. Эндрю сделал шаг и затворил за собой дверь. — Пропал сон. Я увидел ваше окно - и... - мысль, казавшаяся лишь частично глупой, вдруг стала таковой окончательно. Мне, дорогой генерал вражеской армии, что-то не спалось, и я решил заглянуть к вам на огонёк. О Творец и Дьявол. Но прежде, чем, капитулировав перед собою, Доусон развернулся и сбежал с арены боевых действий, лотт взмахнул рукой снова - то же изящное, ленивое движение кистью. Он всей неловкости ситуации, внезапно прочувствованной тирадорцем, очевидно не ощущал: — На столе вино. Хотите - Сок земли, хотите - Исповедь, хотя последнюю не советую, у неё говорящее название. Я, следуя законам гостеприимства, подал бы вам сам, но, скажу честно, мне невыносимо лень, - и, шумно выдохнув, он откинул черноволосую, в блестящих вороных локонах, голову на спинку кресла. — А что пьёте вы? - осведомился Эндрю, подойдя к столу и повернув к себе одну из бутылок. Твари бы в них разобрались, в этих эстадских метках и клинописных подписях. — Исповедь, - хохотнул Вальедец. — Не смотря на говорящее название? - тонко улыбнулся Эндрю, откупоривая бутылку. Знать бы, с чем. Красное. Пахнет ежевикой. Сок земли. Эстадец снова коротко, хрипловато хохотнул. Судя по количеству опустошенных бутылок - Доусон надеялся, что не все из них были начаты этим вечером - тот должен был быть уже изрядно пьян. Чужие черные глаза остро и глянцево сверкнули над жемчужной улыбкой: — Не смотря. Пусть исповедей боятся священники. Садитесь, - пригласил он - и добавил, усмехнувшись: - если найдёте, куда. Доусон осмотрелся - и всё-таки нашел. Правда, для этого с кресла, стоявшего напротив кресла ди Форлы, пришлось переложить кипу бумаг, три книги, перевязь и ольстры. Ничтоже сумнашеся, переложил он их прямо на пол. Хозяин неодобрения не выказал. — Вы что-то празднуете, генерал? Или проводите так каждую ночь? — Каждую, - покаялся - без капли раскаяния - эстадец. - Но сегодня, вы угадали, праздную. Ваша проницательность начинает меня пугать. — Вас что-то может испугать? - беззлобно усмехнуться в это тонко выточенное, запрокинутое лицо оказалось удивительно легко. — До встречи с вами я ответил бы: нет, - он снова рассмеялся, приглушенно и с хрипотцой, и поднёс к губам горлышко бутылки. Эндрю с пару секунд смотрел на открытое смуглое горло, а потом отчего-то слишком быстро и неловко отвёл глаза, будто - подсмотрел. - Итак, - алая капля, растёкшись и по без того темным губам, покрыла их винным глянцем, - поздравите меня? — С чем? - Сок земли, будто давленая ягода, густо и сладко плеснул на нёбо. — Вы слышали колокола? - спросил Вальедец, пытаясь кивком указать куда-то себе за спину. - Весь день звонят колокола. Мы в стране святых и дней их памяти, полковник. — Чей - сегодня? — Вы не поверите, - улыбка эстадца была странной - слишком широкой на губах и совершенно отсутствующей в глазах. - Святого Себастьяна Иррийского, покровителя, о злая шутка, всех воинствующих. — Празднуете тезоименитство? - выгнул брось Доусон. Почитание святых, пусть и тёзок, никак не вязалось у него с лоттским дьяволом, если не было сопряжено с винопитием, гуляньями или шутками насчет выкупленных списков с икон. — Хуже, - честно ответил ди Форла и снова глотнул из бутылки. - Значительно хуже. В Золотом Эстадо, вотчине сотен мучеников, помимо прочего очень любят называть их именами детей, рожденных в день памяти. Мои же уважаемые родители убили сразу двух зайцев - польстили старику-деду и ублажили святого иррийца. Эндрю поблагодарил Творца, что выпил ещё недостаточно для того, чтобы помутился рассудок. Он сложил абсурдные, какие-то совершенно почему-то невозможные два и два - и получил закономерное четыре. Лотт с усмешкой, выгнув сразу обе брови, наблюдал из своего кресла за его раздумьями. — Вы хотите сказать, что... О Дьявол. И сколько лет назад вас угораздило родиться в день покровителя воинов? — Сегодня мне тридцать, полковник, - вдруг, без столь любимых им иносказаний, ответил ди Форла, и голос его был слишком серьезным - и слишком трезвым. Кажется, разменянный третий десяток он пытался запить давно и безуспешно. Тридцать. Это не укладывалось в голове. Он, Доусон, в тридцать только-только получил полковника, и то после кампании по обороне Сен-Селя. Проклятый эстадский гений. Проклятый эстадский мальчишка, которому ещё вчера было каких-то двадцать девять. Как сейчас - каких-то тридцать. — Что вы приуныли, Доусон? - усмехаясь, поинтересовался Вальедец. Эндрю вскинул голову. Пока он справлялся с потрясением, ди Форла как-то справился со своей ленью, поднялся на ноги и прошелся до распахнутого окна, откуда, казалось, ложкой можно было черпать душистый, густой, черно-синий воздух. - Это я, знаете ли, сегодня должен переживать глубокий душевный кризис по поводу подступающей старости, а не вы. Тирадорец, не выдержав, хмыкнул. Ди Форла, обернувшись, после паузы хохотнул. — Вам смешно? Это хорошо. Это, Драконы побери, очень хорошо! За это, - и, отсалютовав ему от окна бутылкой, припал к ней губами, окрашенными в цвет лозы. - Итак, ваше замечание о том, что вы моложе меня, себя не оправдало. — Не оправдало, - согласился Эндрю. - Впрочем, думаю, я просто не мог дать вам лет, ни многих, ни малых. И простите, генерал, но если уж вы рискнули помянуть старость, то из меня и подавно уже должен сыпаться песок. Он возвращал душевное спокойствие эстадскому военачальнику за бутылкой вина. О все святые. О безумие этого берега. Но отчего-то Доусону неистребимо, неумолимо хотелось сказать ди Форле что-то, с чем он угадал бы. — Скоро начнёт, - тем временем ласково пообещал лотт, - если вы продолжите так много думать и так легко даваться в руки господам вроде Агилара и его птенцов. — А вы поучите меня жизни, - скосив глаза, усмехнулся Эндрю. - Мальчишка. Эстадец, откинув голову, оглушительно, звонко расхохотался. Доусон, не удержавшись, прыснул и тихо рассмеялся в ответ, качая головой и прикрывая ладонью глаза. Все твари, вот об этом он никогда не расскажет никому из знакомых, если доведётся вернуться домой. — Прекрасно, - всё ещё смеясь, прокомментировал Вальедец. - Прекрасно! Ну, хоть мой возраст вас оживляет. — Вам всего тридцать. И, признаться, не понимаю, что в этом смешного или печального, - Сок земли очевидно будил в нём крепко спящее до поры красноречие. - Не вижу никакой разницы между до и после. Я, помнится, вообще ничего не ощутил по следам этого славного события. Его собственное тридцатилетие пришлось на середину форсированного марша от Овеньи до гарнизона Сен-Сель, куда они шли на соединение с частями Норланда. Ознаменовалось оно распитием на троих с Юденами фляги горькой травяной настойки, припасённой им ещё в Овеньи как раз к случаю. Тогда они тоже шутили про уходящую молодость, а Мэррон гнал армию, и гнал, и гнал, потому что гарнизон сжимали стальные эстадские зубы, и всё-таки ему, Доусону, - подумалось вдруг, - тогда было веселее, чем сейчас лотту. Проще. — Время, - у ди Форлы дрогнули, как у почуявшей добычу гончей, ноздри. - Время, полковник. — Боитесь чего-то не успеть? — Дьявольски многого, - усмехнулся тот. Эндрю почему-то вспомнилась золотоволосая женщина с ореховыми глазами - и взгляд сам поймал яркий отблеск печатки на чужом пальце. Нужно было говорить. Это ощущалось безотчетно и инстинктивно. — Вы так преступно молоды, что мне хочется прострелить вам голову, - совершенно искренне начал он. - Вас обожают женщины - и будут обожать ещё лет сорок. Вас бережёт сам Нечистый, а под его покровительством вы дотянете и до сотни - мне и всем нормальным людям назло, - вкрадчиво сообщил ему Эндрю. - Годы вообще не имеют к вам, подозреваю, ровно никакого отношения. Так же подозреваю, что только сегодня вспомнили, что вам вообще сколько-то там лет, и она вам во благо - эта забывчивость. Не думал, что вы способны поддаться этой книжной хандре. Вы, с вашей нелюбовью к романам и ко мнимым и реальным границам любого рода. — Ну, знаете ли, - оскорбился книжностью лотт. - А, впрочем, хвалите дальше, - милостиво разрешил он. — И вы, в конце концов, драконий военный гений, - заключил Эндрю. - Вы, - он быстро прикинул в уме, - в двадцать три года устроили свистопляску у Порто-Россо. — Ерунда, - поморщившись, тут же отмахнулся эстадец. - Иероним Норланд стал маршалом Тирадора в двадцать восемь. Ди Рамини, столь нами любимый, к тридцати уже водил армию Прибрежного Эстадо. Мой карьерный рост не удался, - и он снова рассмеялся, заразительно и чисто, подначивая собеседника. - Но за оду, призванную поддержать мой боевой дух, благодарю. И твари с этими почтенными донами. — Действительно. Вашими темпами через пару лет можете сесть на трон, - мимоходом, с интонацией успокоительно-небрежной бросил Доусон - и внутри тут же натянулась какая-то струна. Ди Форла вдруг посмотрел на него остро и цепко, улыбку будто мазком кисти сняло с губ. - Дурная шутка? - осторожно поинтересовался он. Эстадец, пройдясь рукой по волосам, еле заметно поморщился. — Очень быстро. Вкратце. И мы сделаем вид, что вы не пропускали абсолютно всех занятий во времена учебы в Офицерском корпусе. Окончательные границы Эстадо установились лишь лет эдак двести-двести двадцать назад. До этого здесь смертно воевали - Прибрежное Эстадо и Вальедо, бывшее суверенным государством. Засим экскурс в историю заканчиваю. Сегодня краткость сестра таланта, - и отхлебнул снова. Отлично. Не зря молчание - золото. — Когда сегодня я спросил вас о козырях в рукаве, то имел в виду именно это, ди Форла. То, например, что ваши предки царствовали. — И доцарствовались. Даже им было не под силу тягаться с красавцем ди Рамини, а, может быть, просто пришло время. И вот две сотни лет спустя ваш покорный слуга добывает славу своему Отечеству, - Вальедец шутовски поклонился в пояс, даже не покачнувшись. - Гуальдо - не худшая династия, а ди Форла хорошо умеют служить. Так, как понимают это, разумеется, - он пожал плечами. - Хотя, пожалуй, с титулом правящий дом над нами подшутил. Маркизы - это, право, неблагозвучно. — О, ну уж с этим, как и со своей несомненной старостью, вам придётся смириться, - совершенно серьезно посоветовал Доусон. Вальедец фыркнул. — Виват вашей бессоннице, полковник. С вами значительно веселее, чем было без вас. С кем бы ещё я обсудил славное прошлое моей семьи, блестящую карьеру старины Леонтеса и холод надвигающейся немощи, - и, по логике противореча последним словам, эстадец уселся на подоконник, согнув в колене одну ногу, на которой устроил сгиб руки, удерживающей уже практически пустую бутылку. Поймав взгляд Доусона, тот пояснил: - пятая. И всё впустую. Не умею пьянеть, твари побери. — А вам хочется? — Дьявольски. - Лотт откинул голову к откосу окна. Профиль его на черном фоне казался вырезанным из тонкой писчей бумаги. - Спросите меня о чём-нибудь, полковник. Не об истории, если можно. — О чём тогда? - почему-то с хрипотцой отозвался Эндрю. - Давайте так, если желаете: расскажите мне о вашем друге Агиларе. Ди Форла приоткрыл глаза и сквозь ресницы, длинные и густые, взглянул на тирадорца. Тонко улыбнулся. — Впечатлились? Есть чем. Аугусто, сын плотника и стряпухи, начинал мальчиком на побегушках вроде тех, что следят за лошадьми за медный грош платы, а в двадцать семь стал старшим дознавателем по военным делам. Десять лет спустя получил личное дворянство, а ещё через пять женил дочку на кузене короля - и никто ничего не посмел сказать за спиной графа Агилара. Они были дружны с отцом, - махнул рукой Вальедец. - Он любил тех, кто сделал себя сам. Аугусто хитёр, как лис, и опасен, как любой хищник. Он, улыбаясь, откусит вам руку, а вы не успеете и моргнуть. — Но вам не откусывает. — Сантименты, - усмехнулся ди Форла. - Если будет необходимо, и меня поднимет на дыбу. Но и я так же - при необходимости - пущу ему пулю в лоб. Мы оба это знаем - и заранее не питаем обид. Что ещё? — Почему он отпустил меня с вами? — Опять смысложизненные вопросы? - с тоской поинтересовался ди Форла. - Что вам мешает, Доусон? Зачем вам думать о том, о чём думать не следует? Вы живы - и радуйтесь. — И всё-таки. — И всё-таки? - морион чужого взгляда, обжигающий и яркий, ударил в лицо, как пощечина. - И всё-таки Аугусто достаточно умён. Когда же я отучу вас так много и тоскливо размышлять, полковник, - он улыбнулся как-то устало и очень легко, снова откидывая голову к стене, - о том, о чём размышлять не надо - и вредно для сна. — Боюсь, никогда, - усмешкой ответил ему Эндрю, поднимаясь на ноги. Это далось с неожиданным трудом, пришлось опереться на подлокотники, и только тогда он заметил, что держит в руках пустую бутылку из-под Сока земли. — Бросьте эту склянку и идите сюда, - позвал Вальедец, с подоконника протягивая ему собственную, где на дне ещё плескался темный багрянец - воистину исповедальный. В голове приятно шумело и линии вокруг стали мягче, а свет теплее, но до подоконника, где сидел ди Форла, Эндрю дошел твердым шагом. В конце концов, что такое бутылка вина для солдат Его Величества Пира. Доусон подошел вплотную и принял из руки эстадца остатки Исповеди. — Никогда? - вдруг, к чему-то, будто бы в пространство вопросил ди Форла. Эндрю наклонился и отставил опустевшую «склянку» в сторону. Ему понадобилась секунда, чтобы сообразить, о чём тот спрашивает. — Никогда, - он покачал головой. - Будь вы на моём месте, генерал, вы так же рвались бы обратно, сюда, где этот треклятый виноград перевился с вашими жилами. И вы так же хотели бы честности по отношению к себе - честного суда или честной расправы. — О-о-о нет. Честного суда не существует, - равнодушно парировал эстадец, - а в честную расправу я бы, уж поверьте, постарался добавить огоньку. И давно бы уже четырежды бежал, если бы плен не сулил мне чего-то стоящего. — Не сомневаюсь, - усмехнулся Эндрю. - Мне самому любопытно, какого дьявола я не бегу. — Вам любопытно? - вдруг быстро спросил ди Форла, резко поворачиваясь и садясь лицом к лицу с тирадорцем. Чужие пальцы, тонкие и гибкие, с силой сжали плечо. Глаза, блестящие и черные, пугающе, глянцево блеснули напротив глаз Доусона. Захотелось отшатнуться, но этот первый порыв страха, неожиданного и обжигающего, он подавил, да и стальная хвата - это становилось ясно - отступить не дала бы ни на шаг. - Вам любопытно? - переспросил он так тихо и четко, что ощущение опасности дрожью прошло по позвоночнику. - Вы не поверите, как любопытно мне. У вас была сотня шансов - так какого Дьявола вы всё ещё здесь? От эстадца пахло вином и - откуда? как? - костровым дымом. Из окна - акацией и жасмином. От смеси их кружилась голова, а, может быть, кружилась она от вина. Ди Форла ждёт ответа, - вдруг понял Эндрю. - Он ждёт тварьего несуществующего ответа. Ком, вдруг вставший поперёк горла, упругий и тяжелый, сглотнуть не удалось, и голос вышел хриплым, негромким: — То же я хотел бы спросить у вас. Ты держишь меня при себе - зачем-то. Я не пытаюсь бежать - почему-то. У тебя - наверное, каприз. У меня - наверное, безумие. Или контузия. Или идиотия. Мы стоим друг друга. Это могло бы быть, твари с две, почти смешно. Вальедец сжал руку чуть сильнее, потом ослабил хватку, скользнул ладонью по его плечу - каким-то незнающим, полу-случайным жестом, убрал руку и снова вернулся в прежнюю позу. — Идите спать, полковник. Выезжаем на рассвете. Можете захватить с собой пару бутылок. Эндрю развернулся и вышел - медленно и молча, не обернувшись. Будто загипнотизированный. Он выпал из мира сразу же, как только коснулся головой подушки - сознание благословенно укрылось темнотой, не заставляя опять, по новой, думать об. Об исповедях - произнесённых и замолчанных.
Вот уже четыре года она носила чёрное, но не этим, а чем-то другим день ото дня, месяц от месяца, год от года становилась всё больше похожей на мать. Точеностью черт лица, появившейся привычкой поджимать губы и скреплять замком руки, прохладной сдержанностью, слишком прямой спиной, этими неизменными, глухими воротничками под горло. Странно, за все эти годы он ни раза не задумался о том, красива ли она, - хотя, вероятно, была красива. Она отказала троим за два последних года, но Эндрю знал - этот молчаливый, неразрывный договор между ними, договор, скрепленный чужой кровью, у ж е крепче любых венчальных уз. Око за око, - учили древние. Поэтому он не боялся, раскрывая перед ней, на своей ладони, футляр с обручальными серьгами. Четвёртая осень их знакомства должна была вот-вот миновать, у него был короткий отпуск, а над её родным Айфордом нависал ноябрь, дождливый, ветреный и пряный. Ветер, дышавший влагой и прелой листвой, залетел в открытую галерею, и Джорджиана плотнее укутала плечи в тёмную теплую шаль. Она долго смотрела на две переливчатые топазовые капли, что, согласись, должна была бы носить с этого дня в ушах как знак данного обещания и скрепленного союза. Долго смотрела - а потом подняла глаза - синие, как море - и кивнула. Рука, которую она протянула, чтобы прикрыть крышку футляра и принять его, была ледяной. Всегда ледяной. — Я знала, - произнесла она. - Мы знали с вами давно, Эндрю, оба. В её голосе была тихая твёрдость. Она подала ему руку, он придержал её, и так, чувствуя холодные пальцы даже сквозь утеплённый мундир, неторопливо и размеренно повел её вдоль галереи. По левую руку капли дождя били по залитому водой внутреннему двору с чашей умолкшего фонтана, по правую шла она, не прижимаясь ближе и не отстраняясь. Они шли бок о бок, он и девочка, уже переставшая быть ребёнком, девочка, которой ему всего лишь хотелось что-то дать, и он думал о том, достаточно ли того, что он дать способен, о том, что тень той, старшей, будто бы таится за каждой колонной - в каждом слове - и о том, что Джорджиана совсем, совсем не боится холода. — Она снова снилась мне, - начала она, и он не стал уточнять, лишь кивнув. - Она была бы рада, Эндрю, она была бы рада за нас, - звонкая, нервическая торжественность мелькнула где-то на самом дне женского голоса, и он еле удержался, чтобы не сжать её пальцы до боли. - Вы были свидетелем её последних минут, вы стали нашим вестником и другом. Творец привёл вас в наш дом. Будто Беатриса сама соединила наши руки, - белыми губами, шепотом закончила она. В ушах звенело. — Вы верите? Вы верите, что она - хотела бы этого? - Джорджиана остановилась и развернулась, заглядывая ему в лицо. Взгляд её был требовательным и ищущим. А он пообещал дать этой девочке всё, всё, что сможет - и почти всё из того, что она сумеет попросить. — Да, Джорджиана. Да, я верю. — Это главное, - медленно кивнула она. - Благодарю. Они прощались на ближайшие шесть месяцев - до его следующего короткого отпуска. И, выпуская её узкую ладонь с ломкими пальцами из своей руки, он вдруг сказал - прежде, чем выйти под небо, плачущее ноябрьским дождём: — У меня лишь одна просьба к вам, миледи. - Она поймала его взгляд. - Когда я уйду... наденьте голубое. На внутренней стороне запястья ещё долго чувствовался ледяной, страшный холод от её пальцев.
Это был сон - настолько не похожий на предыдущий, что Доусон слабо и невесело улыбнулся - прямо там, в мареве грёзы. На этот раз ему снилась гостевая спальня в доме Вальедца, затопленная предрассветным молочным сумраком, и сам Вальедец в кресле подле постели, - и было в этом что-то знакомое до боли, до тянущего узнавания - вот, вот сейчас вспомнится... Но ему не вспоминалось, потому что ничего нельзя вспомнить во сне. — Нужно только захотеть не видеть, полковник, - тихо говорил ди Форла, неожиданно оказавшийся в его сне, и чужая рубашка с распущенным воротом белела в полумраке, открывая разлёт крылатых ключиц, а волосы всё ещё падали на глаза. - Но вы не хотите. Что вы ищете в них, этих снах, и зачем? Он попытался было что-то ответить, что-то правильное, но голова была такой тяжелой, тяжелее всех горных хребтов, да и можно ли вести связные диалоги во сне - особенно если снится лоттский дьявол. — Хотел бы я знать, что это было сегодня, - пробормотал Вальедец, поднимаясь на ноги и подходя ближе. Он склонился так низко, что Доусон снова почувствовал это - виноградная лоза, костровый дым, акация. Нагретое железо, выжженные дороги, жасмин и порох. Размятая в пальцах листва. Дьявол побери, он ведь о чем-то думал, он что-то видел... неважно. Ди Форла вдруг (или, впрочем, во сне не бывает «вдруг», он забылся) поднял руку и осторожно опустил смуглую ладонь на его лоб. Рука была сухой и горячей, и тепло от неё проникло под кожу, волной пролилось до затылка и смыло - смыло ноябрь над Айфордом-на-Эгре, его низкое свинцовое небо, сырость камней, холод от чужих пальцев, охвативший всю руку, а за ней - всё тело. Тепло уходило к кончикам пальцев, это был хороший сон, в нём не смущала даже эта фамильярная, странная близость Вальедца. Он снова попытался что-то сказать - о холоде, солнце и синеглазой девочке, но звуки выходили отрывистыми. Тот, прежний сон, всё ещё не отпускал, в клубок свиваясь за грудиной. Он почти выдохнул это «Джорджиана», и пригрезившийся ди Форла покачал головой: — Я помню её имя, - тихо, так оглушающе тихо. Эндрю пробовал объяснить что-то ещё, но был остановлен: — Да что вы знаете о солнце, - сказал шалый эстадец, быстро пробежался пальцами по его волосам - не тянуться, даже во сне не тянуться за этой рукой, должны же быть границы - и отступил на шаг, выпрямляясь. Мало, - мысленно согласился Доусон. - Знаю ничтожно мало. И слишком много. Больше этой ночью он снов благословенно не видел. Этот был - последним.
Он проснулся, когда солнце уже золотило стены - бледное, утреннее солнце середины августа. Проснулся от звона и смеха. Голова была - неожиданно - легкой и светлой, будто он беспробудно проспал трое отпускных суток, и Доусон скоро, почти мальчишески спрыгнул с постели; телу хотелось доказать себе, что оно не обманывается. Он подошел к окну и глянул вниз. Там, прямо под окнами, в пятне света, на который была наброшена кружевная лиственная тень, кружили друг напротив друга, фехтуя, ди Форла и его любимый адъютант. Причем первый, судя по всему, был просто неприлично, наказуемо свеж и бодр. На шпагу Вальедца, - отметил Эндрю, - был надет защитный колпачок, на шпагу Куальто - нет. И смысл в этом, кажется, был - Стефано вдруг, вскрикнув огорченное «А!», ощетинился, а потом опустил шпагу. — Три - один, - разулыбался лотт. Эту жемчужную улыбку Доусон видел прекрасно. — И то один лишь потому, что вы мне позволили, - недовольно пробормотал порученец - и пообещал: - но я ещё отыграюсь! — Попытайтесь, Стефано, - подбодрил тот - и улыбнулся так нежно, что стало понятно: ближайшие лет пять шансов у Куальто нет. - Главное - пробуйте. Пока не упадёте и не расшибётесь. Всегда. И эстадец вдруг вскинул голову. Они встретились глазами - ди Форла и смотревший из окна Доусон. И тогда все сновидения минувшей ночи вдруг стали выстраиваться одно за одним в стройный и беспощадный ряд.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Посмотрела - наконец-таки - вчера на сон грядущий Мастера и Маргариту Юрия Кары - ту самую экранизацию 1993-1994-го, почти двадцать лет пролежавшую на полке. Ри, помня, что тебе фильм понравился, - не читай дальше. Что я могу вам сказать, котики.
Бурлеск.
О стыд, кто <...>Единственное подходящее слово. Мулен Руж по Михаилу Афанасьевичу. Степень абсурда и концентрация игровых перегибов на пять минут хронометража превышают все допустимые нормы. Сейчас, побыв с минуту снобом, скажу, что очень люблю сериал Бортко 2005-го года. Не считаю его ни скучным, ни затянутым, - это подробная, постраничная, очень атмосферная и достойно сыгранная история. Но только на фоне бурлеска Кары я поняла, насколько же хорош сериал. Воистину, всё познаётся в сравнении.
Nota bene: я прекрасно отдаю себе отчет в том, что МиМ - это по сути своей фантасмагория. Но - ведь не только лишь. Сложилось впечатление, будто время и исключительно время съемки задавало тон: вдруг стало возможным на развалинах Советского Союза снять фильм о Христе по мотивам романа старательно затушевываемого многие годы писателя - и вся съемочная группа с головой кинулась в это небывалое, фантастическое «МОЖНО» с морем ненужной обнаженки. Отсюда - невероятной силы переигрывание даже у гениальных, а там ведь, кого ни возьми, всё Наши Большие Актёры, исключительного таланта. И все, как один, переигрывают страшно, с заламыванием рук и гримасами. Играют - комедию дель арте. Потому что, имхо, на волне этого головокружительного «МОЖНО» казалось, что так - утрировано - и надо, что так - Булгаков же! - и должно.
Единственные (естественные), кому я верила безоговорочно, это Раков (Мастер; лучший для меня Мастер, идеальное попадание), Дуров (Левий Матвей), Ульянов (Пилат) и, пожалуй, Гафт. Последний, ко всему прочему, мой совершенный Воланд с первых перечиток; именно таким я видела «иностранного профессора», читая. Хотя взрывы демонического хохота, кои насмешливо-ироничному Воланду присущи не были, иногда заставляли морщиться. Ещё был очень неплох Азазелло Стеклова. Остальное - мрак и ужас, а более всех - Вертинская. Красавица из дивных, что почему-то играла дешевую монмартрскую кокотку с задатками кокаинетки, которой регулярно защемляло лицевой нерв. Это был кошмар. Кошмар. Кошмар. Кошмар. О боже святый, КОШМАР.
Мне сразу вспоминалась Анна Ковальчук, Маргарита у Бортко. В ней было всё. Спокойная, холодная сдержанность. Несчастье женщины, которая, выйдя на улицу с тревожными желтыми цветами, не знала, броситься ли ей в реку от невыносимого одиночества - или прожить ещё один тускло-серый день. Вы увидели такое одиночество в глазах Вертинской? Я - нет. Я видела жеманницу. Любовь на грани благоговения. Колдовство. Королевское достоинство. Она сумела совместить всё. Вертинская же была хороша только в сцене после бала - и то пока ей снова не защемило нерв на крике «Фрида!».
Потом ещё: слишком мало времени. Временной лимит - вещь неблагодарная. Иди фильм хоть три, хоть четыре часа, - его было бы мало. Не говоря уже о тех двух с копейками, до которых его урезали показа ради. Вроде бы, практически всё есть, всё ключевое относительно схвачено, но это-то - неожиданно - и портит. Слова, фразы, действия гонят, гонят, гонят; три сцены за тридцать секунд, реплики без пауз и смысловых переходов; взаимосвязи, не зная романа, уловить невозможно. Ком. Очень остро ощущается, к тому же, что очевидно выпилены целые куски.
Далее. Мастер и Маргарита - это и сатира, и инфернальная фантазия, и крик писателя о тирании власти, и роман о любви, и христология, и история, и очерк современности (той). МиМ - десять романов в одном; десять алых линий. И сотня - смыслов. При этом целое, как ещё в начале прошлого века заявили гештальтисты, далеко не всегда равно сумме составляющих его частей, и на выходе МиМ - это гораздо больше, чем совокупность всего вышеназванного. И именно поэтому роман так сложно оживить и визуализировать; режиссер неминуемо возьмет ту сторону, начнет играть на той струне, которая ему ближе или выгоднее.
Лирическое отступление: при всём моём обожании к невероятному, космическому Виктюку - я не слишком люблю его постановку МиМ. Там изумительный кокон вокруг Бездомного, центровой фигуры спектакля, прекрасная Маргарита и дивный Воланд, лишь дергающий за ниточки, не более. Но: вся постановка - это один большой, простите, кукиш власти Советов. Сатирическая - и сильная! но - попытка опрокинуть коммунистическую идею. Не то чтобы я, как монархистка в душе, не разделяла этого взгляда. Но спектакль слишком политизирован, слишком о Власти, губящей Созидателей. Главными героями там на каком-то этапе становятся огромные бутафорские головы Ленина-Сталина. Здесь, впрочем, да, надо иметь в виду сложные многолетние отношения Романа Григорьевича со светлой коммунистической идеей и соответствующей партией.
By the way. Бал у Сатаны в постановке Кары. Ленин, Сталин и Гитлер среди гостей. «А эти же ещё живы!» - «А это специально приглашенные». Всё. Всё. Всё. Я завыла в ладони. Я хотела выключить. Мироздание, за что. Юрий Викторович, за что. Зачем этот цирк с конями.
К чему были ремарки о политике. Так же, как постановка РГ политизирована, фильм Кары - христологизирован. Говорил ли Булгаков о Христе и Дьяволе? Бесспорно. Но его «Иешуи Га-Ноцри» и «Ершалаим» - не Иисус, не Иерусалим - это не просто дань лингвистической аутентичности. Это немножко другая вселенная. Евангельская история - и всё-таки не евангельская. Иешуа МА - если и сын Божий, то ещё никак не богочеловек. Он трогательный, смешной, немножко жалкий, до разрыва сердца задевающий странник по прозвищу Га-Ноцри, казнённый на кресте. Кара снял, прости, Господи, Евангелие. Его Иешуа - Христос (не посмертно, при жизни). Вокруг его головы ореолом сияет свет. Он полон божественного достоинства.
Снова: стало можно снять фильм о Христе? Давайте же снимем! Даже если придётся усилить эффекты до невероятия.
Меня откровенно коробила попытка набить фильм христианством, как набивают пухом подушку. Христианская мысль Булгакова - тонкого, знающего, гениального, нервического Булгакова - заключалась не в Спасе Нерукотворном на песке перед скамейкой на Патриарших, не в Христе, претерпевшим страстей господних. Его идея, имхо, была в милосердии, и в болезненном страхе (нет греха страшнее трусости), и в искуплении, и в покое, и в созидании. Так к чему был этот образ, высвеченный на земле и затоптанный не в меру истерично-эксцентричным Бездомным, к чему были эти слова о Евангелии от Воланда и богочеловек, Мессия и Царь Иудейский - вместо Иешуа Га-Ноцри, лишь говорившего, что нет злых людей - и настанет на Земле царство истины?
Из всех светлых моментов, повторюсь, - Воланд, Пилат, Мастер, Азазелло, буфетчик Варьете в исполнении Кашпура. Может быть, Варенуха Брондукова и Римский Сергачева, но и то. Не более того. Да, Иешуа тоже был сыгран Бурляевым замечательно, и всё было бы отлично, играй он Иешуа, а не Христа.
И да, я, бесспорно, делала огромную скидку на начало девяностых, многое прощая касаемо технической стороны и оформления, но костюм Маргариты, на балу косплеящей Майкла Джексона, стал буквально вишенкой на торте в этом кабаре. К слову. Прочитала вчера в ночи, что Тарковский всю жизнь мечтал снять МиМ, и если бы решился - его Маргаритой была бы Терехова. Вы можете себе это представить? Боги! Что это была бы за Маргарита! Других было бы не нужно. Вовеки.
По итогам - попытка была похвальна. Актёрский состав - золото, пересыпанное алмазами. А вышел всё равно бурлеск - с редкими, редкими просветами. Я рада, что - когда не так давно его пустили на большие экраны - в кино так и не попала. Это были бы два часа состояния «длань-чело», а сидеть в зале с перманентным фейспалмом - всё-таки не comme il faut.
P.S. Два человека делят моё сердце пополам. Фёдор Михайлович Достоевский и Михаил Афанасьевич Булгаков. Посему я, бесспорно, пристрастна и придирчива. Но МиМ - любимый роман, с которого - сразу - начался для меня любимый писатель. И я требую многого. Было бы странно, будь оно иначе.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
С тяжким скрипом сдала на отлично зачет по практике; так стыдно мне не было со времён двухгодичной давности экзамена у Краева, который я сдавала больная и не в себе и который он поставил мне нашего неформального общения ради. Сегодняшний зачет - за неимением расчетов по диплому - получила в дань имиджу. «Я знаю вас и знаю, что к предзащите у вас всё будет». Никогда ещё личина умного-котичка-который-всё-держит-под-контролем не давалась мне так тяжело.
Зато дивно побеседовала с мх. Что ни разговор у нас - то оперная ария красоты неописуемой. «Как мне нравится слышать от вас это прекрасное, короткое слово "Да", Юлия» - «Им одним вам и придётся удовлетвориться, Владимир» - «Боюсь, только этого мне для удовлетворения будет недостаточно» - «Боюсь, больше ничего вам от меня ждать не стоит». Высокие отношения.
P.S. Бабель изумителен и прекрасен; сочен, лиричен, густ, болезненнен. Но не Беней Криком, а - начиная с Конца богадельни, а лучше всего с Мечты о голубятне.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Ищу человека, умеющего работать в программе обработки статистических данных SPSS, притом имеющего опыт обработки данных психологического эксперимента. Необходимо: определить необходимые процедуры (критерии, etc), произвести расчеты, сообщить мне, что именно из многообразия полученных данных должно использоваться. Все необходимые для контекста материалы предоставлю. Разумеется, начала не безвозмездные; труд должен и будет оплачиваться.
На кону мой многострадальный диплом и нервная система. Понимаю, что этим постом расписываюсь в своей статистическо-математической безграмотности (по правде говоря, в этой сфере я попросту пень пнём), но, как сказала мне одна женщина с ученой степенью, «Все должны заниматься тем, что у них получается лучше всего», а моё ущербное гуманитарное сознание вовсе не заточено под работу в SPSS.
Если кто-то может мне помочь или знает кого-то, кто знает ещё кого-то, - связь u-mail'ом (ориентация на Москву). Пост буду поднимать до ряби в глазах. Очень, очень нужно кого-то найти. Спасибо.
Неделю не могла вычитать и выложить; аллилуйя. Итак, глава пятая, неоконченная, в которой Себастьян ди Форла преподносит ещё пару сюрпризов, не являющихся сюрпризами, Эндрю Доусон напарывается на то, за что боролся, автор углубляется в родственные связи, флэшбеки отвоёвывают прежние позиции, а рейтинг всё ещё остаётся детским.
В Ларагосу они вошли пятнадцатого дня августа, под колокольный звон, собиравший на вечернюю службу. Двенадцать дней, миновавшие со сдачи Тур-де-ла-Эга, растянулись на отрезок, близкий к безвременью, и Доусону начинало казаться, что не было никогда ни родного, провинциально-серого Давентри, ни семнадцати лет в Объединённой армии, ни четырёх ранений, ни Джорджианы, ни форта на берегу Альды; был только пыльный, коричневато-серый моток дороги - расплетённая кем-то нить, брошенная под копыта лошадей. Было солнце, слишком яркое - такого никогда не бывает в Тирадоре - и слишком жаркое, похожее на иное, плачущее красным над поющими степями. Был собеседник - страннее всех прежде виданных, и женщина, носящая имя Победы, и костры, раскаляющие нутро добела, и сплошь морок. Какой из этих двух миров был призрачнее - понять было сложно. В тот, прежний, вросший в жилы и вены, влеклось всё существо; из этого, нового, абсурдного, просто некуда было деться. На второй день пути, садясь в седло, Эндрю без особого любопытства риторически поинтересовался у Куальто: «Какого Дьявола я не сбежал, лейтенант?». «Какое ваше время», - улыбаясь, отмахнулся генеральский порученец. Он решил проплыть по течению - по крайней мере, до Ларагосы, и там, быть может, всё наконец станет ясно. Так он и ступил в столицу Золотого Эстадо - на гнедой, любезно предоставленной лоттским военачальником, в собственном мундире, но без шпаги на бедре, полупленным, полугостем, сопровождаемый текучей и быстрой, стройной речью Стефано, рассказывавшего что-то о лучшем - после его родной Ла-Ирры - городе мира, в который они входили (корпус – победителями, он – проигравшим). Помнится, лейтенант как раз перешел к описанию кафедрального собора Всех Святых, когда пропылённому насквозь арьергарду преградил дорогу немногочисленный конный отряд. Доусон автоматически махнул Стефано рукой, но тот замолк и сам, никак не отметив фамильярный жест. Взгляд адъютанта стал напряженным и острым - подранок, ни дать ни взять. Смотрел он на человека внешне непримечательного, то есть, - сразу определил Эндрю, - из категории самых опасных. Мужчине на низкой крепкой лошадке, совершенно непредставительной, было годам к шестидесяти; возраст выдавали руки, узловатые и перевитые венами, глубокая сеть морщин вокруг глаз - и тугие коротко стриженных кудри, сплошь седой пепел. На нём был дворянский, простого кроя, камзол добротной коричневой материи, и ни один знак отличия не выдавал ни титула, ни рода деятельности; не было даже перстней на пальцах. За его спиной живым веером выстроили лошадей две дюжины неулыбчивых молодчиков в тёмно-коричневом. Эндрю положительно переставала нравиться ситуация. — Моё почтение, генерал, - улыбнулся седоволосый. Улыбка была доброжелательной до предельной черты. — Доброго дня, граф. Прогуливаетесь? - ди Форла изящным жестом намотал на руку поводья. Внутренняя струна, так часто в нём натягиваемая, ещё не была напряжена до будущего звона, но оставалось, кажется, недолго; это чуялось с расстояния. — Чудесная погода! - подхватил неизвестный граф. - Тьяно, я вижу с тобой спутника, кажется, гостя из славного Тирадора? — Время идёт, а твои глаза по-прежнему остры, Аугусто. — Они – мой инструмент, - покаянно вздохнул тот. - Не хочешь представить мне твоего спутника? Полковника Объединённой армии Эндрю Доусона, я полагаю? — Ты уже представлен заочно, как я вижу, - рассмеялся ди Форла. Смех этот понравился Эндрю ещё меньше ситуации в целом. - Желаешь побеседовать? Приватно? — Ты всегда сразу брал быка за рога, мой мальчик, - дворянин в коричневом развёл руками. - Такова моя работа. — Всё, что ты смог бы узнать, могу рассказать тебе я. Неужели ты был бы не рад выпить со мной бокал Крови за неспешной беседой? — В любое время, Тьяно! В любое время! Но сейчас, позволь, я настою - и попрошу тебя перепоручить полковника Доусона нашим заботам. Не мне объяснять тебе, как должно, - и что-то требовательное, не привыкшее знать отказа, вдруг послышалось на самом дне этого мягкого, воркующего голоса. Теперь некий Аугусто окончательно не казался простым. Ди Форла встретился с ним глазами - черное утонуло в черном, будто темнота поглатывала сама себя, готовая сомкнуться, схлопнуться изнутри. — О, как я этого не люблю, Аугусто, - тихо, почти шепотом проговорил генерал, но этот шепот, кажется, вползающий под кожу, можно было услышать в каждом конце небольшой круглой площади. В нём было предупреждение, хотя и не было угрозы. — Что делать, мой мальчик, - с той же тихой серьезностью отозвался Аугусто. — Что делать? - улыбка Вальедца больше походила на куртуазный, ласковый оскал. - Поверь: я всегда знаю, что делать. А ещё я дьявольски гостеприимен и не люблю, когда моих гостей уводят вот так, сразу; право, это невежливо. — Время не ждёт, - флегматично, шелестом откликнулся дворянин. - Сегодня. Сейчас. А дальше, - он снова посмотрел ди Форле в глаза, - решу я. Чужой разговор превращался в мистерию, однако смысл его был ясен. Доусон подобрался в седле. Он был готов идти куда угодно и с кем угодно; всё, наконец, начинало походить на себя настоящее, как ни странно. Плен начинал походить на плен, и это успокаивало вместо того, чтобы тревожить. А эта вибрирующая, больная струна в груди - её можно прижать и забыть. — Как дурно зарекаться, - вкрадчиво отозвался ди Форла - и, не дожидаясь ответа, быстро обернулся к едущему бок о бок с Куальто Доусону: - полковник, позвольте представить: перед вами достойнейший дон Аугусто, граф Агилар, глава Тайной службы Его Величества короля Эстебана, мэтр в своём ремесле. Именно под его крылом клюют зерно птенцы-дознаватели, эта славная людская порода. Мэтр искренне желает побеседовать с вами, как говорят солэйнцы, tête-a-tête. — Я к услугам Его Светлости, - Эндрю, наконец, удалось поймать чужой взгляд из-под припорошенных пеплом лет бровей. Через него, словно через стену, было невозможно пробиться; затемнённое стекло со старательно нарисованной эмоцией, подходящей моменту. — Удачи, Доусон, - ровно бросил ему в спину ди Форла. - Граф. Рад был встрече. — И я очень рад, мой мальчик, - с готовностью закивал Агилар. - На огонёк, правда, не приглашаю. — Ну отчего же, - всё так же равнодушно, с ленцой отозвался генерал. Эндрю не успел обернуться, но спиной почувствовал, как искра, опасная и колкая, сверкнула между этими двумя. А потом «достойнейший дон» кивнул своим коричневым, один из которых принял гнедую Доусона под уздцы, и так, в кольце молчаливых, одинаковых с лица молодцов при шпагах, они двинулись вверх по улице. Детское, абсурдное, со страниц романов - желание обернуться было таким сильным, что протянулось болью от затылка, вниз по шее и спине. Но делать этого он не стал. Только потом, минутой позже, прокручивая в голове свою очередную речь для господ дознавателей, Эндрю вдруг подумал, что ещё больше, чем на желание посмотреть назад, это было похоже на ощущение чужого взгляда, будто бы вдавливающего его в невидимую каменную кладку.
Примерно таким он их себе и представлял - дознавателей Тайной службы. Впрочем, обобщать не стоило, хотя этот, напротив, более чем вписывался в рамки воображаемого портрета. Лицо без возраста - двадцать, двадцать пять, тридцать - острота черт, но не та, что у ди Форлы или Куальто, иная, птичья, не тонкокостная, но будто стёртая; весь - то ли мелкий грызун с острыми зубами, то ли длинноклювая птица. Он почти мог бы, впрочем, нравиться женщинам, этот дознаватель в форменном коричневом камзоле, но всё губили глубоко посаженные темные глаза - безразличные ко всему, кроме. Глаза умного фанатика. Таких Доусон любил ещё меньше хмурых мужей на застольях и псевдодобряков вроде Агилара, вдруг исчезнувшего, словно по воле магии, у невзрачных ворот серенького особняка, не доезжая, если предположить, центра города. Птице-грызун молчаливо указал ему на грубо сколоченный деревянный стул, Эндрю так же молча занял предложенное место - напротив стола, за который опустился дознаватель. Комнатушка также не наводила на приятные мысли - каменный, хоть и сухой и чистый, мешок; стол, два стула, на столе - подсвечник, бумага и чернильный прибор. Это, в сущности, тоже соответствовало его предположениям. — Франциско Пеньялвер, старший военный дознаватель Тайной службы Его Величества короля Эстебана IV, да продлит Творец его правление, - скучающе представился, словно произнося в пустоту, эстадец. - Назовитесь. — Эндрю Доусон, полковник армии Тирадора в составе Объединённой армии солэйнских и тирадорских войск, - ровно отрапортовался он. — При каких обстоятельствах вы оказались на территории королевства Эстадо? — Был взят в плен при штурме эстадскими войсками форта Тур-де-ла-Эг третьего августа сего года. Корпус генерала Себастьяна ди Форлы. Последняя фраза вырвалась сама собою, хотя вряд ли имела смысл. Дознаватель поднял голову; до того он со скучающим видом рассматривал лист бумаги перед собою. Взгляд, короткий и царапающий, на секунду коснулся лица - будто когтистой лапкой. Захотелось повести плечами, но Эндрю сдержался. Тот моргнул и вдруг спросил - так буднично, словно интересовался, не пошел ли случаем дождь: — Где пакет? — Простите? — Пакет, - по-прежнему скучающе повторил Пеньялвер, но что-то в этих тоскливых интонациях стремительно начинало настораживать. - Коричневая кожа, тесьма, сургуч с именным оттиском вашего командира. Это если верить описаниям нашей разведки, конечно, - неожиданно охотно поделился тот. — О пакете, известном моему командованию и не известном мне, вам лучше спросить у моего командования, дон. — Я с большим удовольствием и, не сомневаюсь, большой пользой побеседовал бы с доном Грайе, но, боюсь, в данную минуту мне придётся беседовать не с отправителем, а с адресатом, то есть - с вами, полковник. Зачем множить отрицания и тратить наше общее время? Вы получили пакет, подходящий под описание, непосредственно перед взятием форта. Нам хотелось бы его увидеть. Если это не является возможным - узнать о его содержимом. Всё предельно просто, и сотрудничество крайне облегчило бы мою задачу и вашу участь. Вы согласны со мной? — Я всецело за облегчении вашей и моей участи, - перефразирование тому если и не понравилось, то на сухом лице это никак не отразилось, - но ничем не могу помочь. — Поспорю с вами. Пакета при вас обнаружено не было, следовательно – вы успели скрыть его от посторонних глаз до взятия форта. Расскажите, где. — Откуда вам знать, что пакета при мне не обнаружено? — То есть, пакет был? – у птице-грызуна затрепетали ноздри. Эндрю прикрыл глаза и тихо вздохнул; загонять себя в ловушку не следовало, но ему очень не понравилось, как прозвучали чужие слова. О том, что непосредственно после взятия Тур-де-ла-Эга при нём не обнаружили фантастического пакета, этот очаровательный дон мог узнать только от кого-то из корпуса ди Форлы. Сама мысль о том, что кто-то из людей Вальедца, с учетом самых патриотичных побуждений, доносил Тайной службе, вдруг показалась омерзительной. И, - он не сомневался, - показалась бы таковой и самому ди Форле. — Повторюсь, мне ничего не известно ни о каком пакете. Перед рассветом третьего дня этого месяца я получил с гонцом срочную депешу, содержащую приказ сдать форт. Это было последнее известие от моего командования. — Другими словами, вы по-прежнему настаиваете, - скука в чужих глазах медленно переплавлялась во что-то топкое и вызывающее желание поморщиться, - что не знаете ни о каком пакете? — Слова те же. Именно. Настаиваю - и не знаю. Впрочем, даже знай я, всё равно вряд ли сумел бы вам помочь. — Это печалит меня, - сообщил ему Пеньялвер. А потом наступила темнота.
Здесь камень был холодным - холодным настолько, что казался влажным. Может быть, впрочем, он таковым и был. Доусон понял, что погорячился, называя комнату, в которой с час назад беседовал с Коричневым, каменным мешком. То были хоромы; парадный зал королевского дворца Олеады. Мешком - в прямейшем из смыслов - было это. Длина - можно лечь, но ноги не вытянуть до конца, ширина - на одну отставленную в сторону руку; головой он упирался в потолок, не разгибая спины. Это была гробница. Гостеприимная Ларагоса. Солнечная Ларагоса. Жасминный город. Эндрю нервно хохотнул. Звуки, вырвавшиеся из собственного горла, будто отразились от узких стен, слишком громкие, ударившие по ушам. Он привалился к стене и попытался мерно вдохнуть. Не то чтобы он не ожидал чего-то подобного, когда перед ним распахнули дверцу во тьму и очередной безликий, буркнув «Пригнись», втолкнул его внутрь. Но это был тот случай, когда совпадение ожиданий с реальностью не радовало. Помнится, пленённого ди Форлу двумя годами ранее Мэррон тоже ночь продержал в тюрьме Мансара, но там, если верить юному Найтингейлу, всё было в порядке и с высотой потолков, и с шириной стен, и даже с койками. Здесь койкой был каменный пол. Холод сразу пополз по спине, будто цепляясь за кожу руками, всё выше и выше, но - так как стоять здесь было столь же невозможно - он предпочел не замечать ледяного онемения. Удивительно, как здесь, в сердце раскалённого, как уголь, города им удавалось создать этот холод. Даже под землёй, кажется, не могло и не должно было к августу остаться подобного. Под землёй. Думается, он был довольно глубоко. Как пить дать - гробница. — Если бы тогда, - произнёс он вслух - слишком громкий шепот, хотя нельзя тише, - ты дал бы мне сделать это, Дьявол тебя побери. Лоттский генерал возникал в голове неотвратимо и настойчиво. Не будь его, этого резного силуэта на фоне раскалённого неба, не случись того выстрела - нельзя метче - и того выбитого из руки стилета. Не будь всего этого - не было бы ни Франциско Пеньялвера с его глазами хищной птицы, ни этого вытесанного из камня гроба, ни неизвестности, прозрачной, впрочем, до издевательства. Изгнания кошмаров, Санта-Пилар-дель-Вино, Виттории и прибрежных костров не было бы тоже. Он никак не мог решить, равноценно ли. Чаши покачивались, не уравновешиваясь. Холод обнимал, втягивал в себя, спазмом вставал поперёк горла.
Холод. Прежде Эндрю Доусон никогда не думал, что станет мечтать о тирадорской зиме на памятных улицах Давентри, о январях Винтерберга и мягких морозах Олеады. Глотнуть бы хоть раз, хоть одним вдохом - воздуха, искрящегося от мороза, голубого и чистого. Здесь его не было и не могло быть. Здесь было только степное лето, горячее от солнца, безжалостного, как люди, и пьяное от голосов людей, вспаивающих землю кровью. — О чём вы думаете, Доусон? - Жюстен, кривясь от боли в раненом плече, пытается надорвать край собственного мундира; из-за грязи и пыли, смешавшейся с кровью - своей? чужой? своей и чужой - уже не различить, где лазоревое, а где - серебро шитья. Он шипит, когда тянет сильнее; плечо даёт о себе знать. - К Дьяволу, - бросает Антуан - и рвёт полу крепкими белыми зубами. Два выбиты. — Вы посмеётесь, Жюстен. — А вы попытайте счастье. Плотное сукно оглушающе громко, резко трещит. Солэйнец отрывает грязно-голубую полосу. Они познакомились на рассвете этого дня, когда лейтенанта, как щенка, бросили в загон для пленников. Потом последовало то, что у алиасцев могло бы сойти за допрос, но было скорее развлечением; Жюстен не вернулся, его вернули - с исполосованной, как нынешний мундир, спиной. Белое - алое - золотое - чёрное. Разодранная рубашка - кровавые полосы - кожа - грязь. Они смешивались в один неразличимый, общий цвет, и это был цвет их неудачи, цвет далёкого безразличного солнца над головами и выжигаемой памяти. Солэйнец продолжает рвать. С пару минут назад он заявил, что для его спины мундир теперь противопоказан, а рану Доусона надо хотя бы кое-как перетянуть. — О тирадорских зимах. Антуан молчит с минуту, растягивая в руках некогда лазоревое сукно, ставшее лентой бинта. — Я бы согласился и на солэйнскую, - негромко отвечает он. И, Эндрю видит, да - ему совсем не смешно. - Представьте, Доусон. В детстве я обожал есть снег, - у Антуана Жюстена ярко-голубые, под цвет прежнего мундира, глаза. Когда он пытается с неумелой осторожностью протянуть импровизированный бинт под его спиной, во рту вдруг становится тошнотворно-кисло, боль ударяет от живота и выше, в горло, перебивая вдох, и становится очень темно. Где-то там, на дне этой темноты, если падать очень, очень долго, - можно (он знает) коснуться холода. Осязаемого, как боль. Далекого, как коронованное багрянцем солнце.
Счет времени он потерял. Здесь, среди камня, заставляющего медленнее течь кровь, мог пройти час, а могли - сутки. В этом каменном мешке, во что верилось с необыкновенной лёгкостью, время могло течь иначе; голода, жажды и даже сна не было, тело переставало быть его телом. Мысль, чужая и остранённая - что-то о свете, на который хотелось бы выйти ещё хоть раз - мелькнула и исчезла. Он был странно, предельно спокоен. Теперь, наконец, всё шло по плану, так, как должно было идти изначально. Колесо завертелось, и вкруг него мелькали допросы, депеши, донесения, одинокая свеча на дознавательском столе, когтистый взгляд Франциско Пеньялвера, ди Форла, уступивший любезному Агилару, - все. Всё. Ди Форла, не уступающий даже уступая. В сущности, причём здесь ди Форла, какое лоттскому генералу дело до потащенного за собою по прихоти тирадорского полковника. Право, Доусон, право - смешно. Виттории тогда, когда он сказал ей то же, смешно, правда, не было. Зачем ты нашёл её мне? Зачем ты показал мне костры Дель-Вино? Пожалуй, это было слишком жестоко даже для Себастьяна ди Форлы, а, впрочем, вряд ли тот об этом задумывался; человеческие чувства проходили у эстадца по какой-то особой статье. Пеньялвер менял камзол, свеча загоралась заново, упоминания о неведомом пакете начинали вызывать нервические улыбки; воды ему, правда, дали, хотя хотелось не слишком. Тело отказывалось от него – вдруг, неожиданно. Тело, наконец, получило то, чего ждало. И снова падало в холодную темноту. Ночь, состоящая из промозглой черноты, была, скорее всего, на исходе; время всё ещё густело, а мыслей всё ещё не убавлялось. Зачем тогда - быстрая молния слева и рука, сжавшая пальцы, и «Прыгают для чего-то», и... «Захотелось». Всё просто. Захотелось. Это внезапно разозлило. Умирать - даже геройски, молчаливо, на дыбе - вдруг расхотелось. На корне языка, отголоском далёкого, давнего вкуса, ещё чувствовалась терпкая винная кислинка, и сладость поцелуя женщины - тёзки города, и горечь от проглоченного кострового дыма, и пряный осадок от чужой шалой белозубой улыбки. От эстадца, - вспомнилось вдруг, - тоже пахло дымом. Захотелось выйти отсюда, найти «генерале» и тряхнуть его за шкирку, как котёнка, вжать в стену, выбивая дух, и что-то спросить, что-то важное, вроде приевшегося «Какого Дьявола?». Тот рассмеялся бы в ответ, в чем не приходилось сомневаться, и всё вновь стало бы странно, абсурдно, безумно, непонятно; Эндрю вдруг поймал себя на мысли, что непонятность эта, коконом окружающая безумного Вальедца, ему нравится всё-таки стократ больше столь любимой, правильной, логичной определённости. Вряд ли лотт, конечно, дал бы ухватить себя за шкирку; вывернулся бы угрём и лицом в стену вдавил бы его. Эндрю, не отдавая себе отчета, улыбнулся; кто увидел бы её здесь, эту улыбку, а самому было уже всё равно. Умирать он не боялся; физически смерть отзывалась только равнодушием. Но не хотел. И это пугало больше времени, свивающегося внутри каменного мешка в тугую спираль. Он как раз додумывал эту мысль, когда низкая дверца, скрежетнув, распахнулась. Свет от тонкой свечи был ослепляющим. ... Франциско Пеньялвер сменил скучающий тон на уверенно-требовательный. В тени допросной вдруг возник мэтр Агилар, улыбающийся углами губ; невидимый и вызывающий интерес, как и любой стоящий противник. Сызнова были «Где пакет?», и «Содержимое», и «Для чего вы так упрямитесь?». Ему стоило бы ответить, что твари с две они имеют право обращаться так с ним, тирадорским дворянином в звании полковника армии, но это была глупость со страниц де Жуавиля, а героев романов он теперь, кажется, ненавидел. Он был солдатом, это - войной, а они - врагами. Так просто и так ясно, как никогда не было с Вальедцем. Так отвратительно просто. Так предсказуемо ясно. А после Пеньялвер заскучал в ходе беседы в одностороннем порядке. И Агилар кивнул из темноты, всё ещё невидимый и имеющий право разрешать и запрещать, и птице-грызун в коричневом трижды ударил в дверь. У вошедшего на условный стук было отрешенное лицо того, кто хорошо выполняет приказы и не боится вида крови; такие часто ходили в палачах и экзекуторах. — Увести? — Пока ударь. Он чуть было не спросил, отчего сразу не четвертование, экономии времени ради. Раздражающее красноречие ди Форлы оказывалось поистине неискоренимо заразным. Вошедший, у которого ни мысли не отразилось на лице, ударил почти без замаха. Боль была тупой и недолгой, солёной и горячей. Только сплюнув зуб и кое-как произнеся: — Гостеприимная Ларагоса, - Эндрю порадовался тому, что не сломана челюсть. Он, по крайней мере, говорил.
Их поставили друг против друга следующим же днём. Его - и солэйнского лейтенанта, пустившего свой мундир ему на бинты. Алиасцы любили смотреть, как дерутся пленники. У них было мало развлечений в бездушно-желтой степи. Они отказались - оба, и камча свистела, как пела, и боль была такая чужая, бесполезная, бестелесная, тупая; уже не застила сознание, только зубы скрипели - и проговаривалось, проговаривалось где-то в голове: Меня зовут... армии Тирадора... живым... Во второй раз они были сговорчивее. Жюстен ещё мог стоять на ногах, а его мундир, разодранный на полосы, ещё приносил хоть какую-то неверную пользу. Мальчишка отвёл ото лба некогда льняную чёлку, медленно прикрыл глаза, открыл и внимательно посмотрел на Доусона. Он был сосредоточен и серьезен, этот солэйнец-разведчик, на горе отбившийся от своих. — Мы должны, Доусон. Эндрю кивнул. — Я постараюсь беречь вашу рану. — Как и я - ваше плечо, Жюстен. Они сошлись сразу, без звериного нагнетающего кружения вдоль живой стены ухмыляющихся и предвкушающих кочевников. Антуан вдруг оказался за его спиной, заламывая руку - словно в тренировочном зале, не пытаясь вывернуть, и шипяще прошептал на ухо: — Им нужна кровь. Разбейте рот, - и ослабил хватку. Доусон, развернувшись к нему, последовал совету. Белокурая голова дернулась назад и набок, и когда Жюстен крепко зажмурил глаза, Эндрю вдруг стало плевать. Он бы вышел из круга, и к тварям, что было бы после, но лейтенант тряхнул головой, размазал тыльной стороной ладони по подбородку струйку крови из лопнувшей губы и еле заметно кивнул. Глаза его были тёмными и страшными, совсем не мальчишескими глазами того, кто умел держаться и держать. И они были гораздо, гораздо темнее лазури солэйнских мундиров и полуденного неба над головой. Из того поединка Доусон вышел победителем, потому что: «Толкните в плечо. Дьявола с два, Доусон. Сейчас вы слабы. Я выдержу. Нам нужно остаться в живых». И он надавил катающемуся в пыли Жюстену на плечо, услышав, как тот заскрежетал зубами, потому что это был их способ остаться в живых. Поводы для того, чтобы больше не жить, копились один за другим. Держали только собственная молитва, девочка-кукла, поджавшая выпачканные в крови ноги, и желание увидеть, как солэйнский лейтенант снова наденет целый, с иголочки, мундир. Голубой, как мёртвое небо.
Никто из них не успел обернуться на тихий скрежет. Только Агилар вдруг молниеносно подался вперёд из своего покровительствующего полумрака. — Ни в какие ворота, - свет, ворвавшийся прежде голоса, ослепил. Тот, равнодушный, с лицом потомственного палача, как раз замахнулся во второй раз, когда дверь не открылась - распахнулась. Она сорвалась бы с петель, не будь те столь внушительны. Открыли её пинком. За чьими-то плечами - Эндрю прищурился, но не смог разглядеть лица, вошедшему в спину бил свет от двух факелов - маячил испуганный стражник, сжимающий кольцо с ключами. Вот его лицо в факельном рыжем свете было видно Доусону отлично, и радости на нём заметно не было. - Ни в какие ворота, Аугусто. Как поживаете, полковник? Очевидно нежданный гость переступил через порог, впуская за собой двух гвардейцев - их Эндрю помнил по лицам. Гвардейцы, поозиравшись, ловко пристроили факелы в кольца и, дождавшись еле заметного кивка, вновь исчезли за дверью, оставив её, однако, распахнутой настежь. Теперь на вошедшего можно было смотреть, не щурясь. Голос и лицо слились воедино, став - о, Дьявол, да кем бы ещё они могли стать и чьими бы ещё могли быть. — Благодарю, генерал. Не жалуюсь, - ответил Эндрю, наклонив голову и сплюнув алый сгусток. Слава Творцу, на этот раз без зубов. — Не скромничайте. Аугусто, друг мой, я не ожидал. — Тяжелые времена, мой мальчик, - отозвался Агилар. Тени в комнате стало меньше, но он умудрялся растворяться даже в той, что ещё оставалась. - Ты должен понять. — О, я понятлив, как никогда. Полковник, вас, надеюсь, не связали для полноты картины? К слову, вы хладны, как труп. Ау-гус-то! Что за Алиас, право слово, - говоря, опережая очередной комментарий о сложных временах и драгоценных информационных ресурсах, ди Форла подошел к стулу и подхватил Доусона под руку; силы встать нашлись неожиданно – в теле, давно, казалось, окаменевшем. Плечо эстадца в черно-золотом обхвате мундира жгло, как печь. - Какой дурной тон. А вы, - Вальедец осторожно развернулся на мысках, - молодой человек? Узнали всё, что вам было нужно? — Маркиз, - ди Форла, ненавидевший, как помнилось Доусону, свой титул, поморщился, - я нижайше просил бы вас... — Зачем же утруждаться. Не просите. Я сразу, без каких-либо просьб, могу освободить вас от вашего тяжкого труда как минимум на сегодняшний день. Если, впрочем, не решите чужими руками выбить пару ответов на интересующие вопросы из кого-нибудь ещё. Плохо спится, - вдруг нежно поинтересовался генерал, - без воспоминаний о чужой крови? - И, не дожидаясь ответа, повернул голову к Агилару: - Аугусто, отправь мальчика повоевать, я даже возьму к себе. — Ты не любишь кровожадных, - с легким сожалением отозвался мэтр. — Твоя правда. Досточтимый дон, - он вновь обращался к Пеньялверу, и голос его становился всё тише и вкрадчивее - той жутковатой, недоброй вкрадчивостью, что удивительно хорошо удавалась Вальедцу, - всегда бейте сами, если решите бить, мой вам совет. Чужие руки - mauvais ton, как говорят наши враги солэйнцы, и ненадежно, и попросту недостойно дворянина. Желаете что-то сделать - уж делайте сами. — Генерал, - Пеньялвер, всё ещё, кажется, не понимая того, что уже понял даже Эндрю, поднялся на ноги. - Здесь осуществляется дознание по законам военного времени. Оно ведётся именем Его Величества короля. — Ничего нового, - посмотрев на Доусона, посетовал ди Форла. - Я не услышал от вас ничего нового, молодой человек. - Из тени, кажется, послышался тихий, выдохом, смешок. - Продолжайте, ещё не всё потеряно. У меня есть целая пара минут, чтобы выслушать вас - прежде, чем мы с полковником Доусоном покинем сию славную обитель истины. И птите-грызун выпустил коготки. — Ваше положении и всем известные заслуги, - по тонким, слишком бледным для эстадца губам проскользнула улыбка, неуловимая, как дуновение, - увы, не обеспечивают полномочий, достаточных для вмешательства в военное дознание, которое - это вам, как человеку военному же, должно быть известно - является делом государственной важности. Следовательно, за отсутствием данных полномочий вы не можете, генерал, вмешиваться в ход допроса и решать судьбу пленного Доусона, - собственная фамилия в его устах прозвучала с холодной оскорбительностью, - или кого-либо из иных военнопленных. Ввиду чего я нижайше прошу вас, досточтимейший дон, покинуть нас. В жизни Франциско Пеньялвера, - как-то отстранённо подумал Эндрю, за неполные две недели узнавший о Себастьяне ди Форле вполне достаточно для первого впечатления, - имели место две кошмарные, роковые ошибки. Он продал кому-то свой инстинкт самосохранения (видимо, за следовательские таланты) - и он никогда прежде не удосужился встретиться с маркизом ди Форлой жизненного опыта ради. На долю секунды, слишком короткую для человеческого сознания, его даже стало немного жаль. Столь неожиданно, черно-золотой молнией разбивший весь процесс дознания ди Форла отвечать сразу не стал, что уже не сулило добра. Он вздохнул - что-то было в этом вздохе почти театральное, произнёс: — Ненавижу задержки, - высвободился - Доусон оперся рукой о спинку стула - подошел ближе к столу рьяного радетеля за разведывательное благо эстадской армии и неожиданно бесцеремонно присел прямо на столешницу, поверх разложенных бумаг и так и не дописанного протокола. Дознаватель с труднопроизносимой для тирадорца фамилией медленно отступил на шаг. Глаза его, черные, колючие, недобрые глаза человека с хорошей памятью, лучились тёмным сиянием. Доусону приходилось знавать людей с такими глазами - и он предпочитал убивать их сразу, если речь шла о врагах, а таких друзей он не заводил сроду, даже мнимых. Из них получались умные и опасные противники. С другой стороны - не опаснее Вальедца с его лёгкой формой безумия. Было совершенно не понятно, почему тот, кто стоял во главе вышеозначенной службы, не спешил спасать своего подчинённого, а отошел в тень, уступая сцену ди Форле. Впрочем, быть может, как раз науки ради. В том же, что спасение лишним не было бы, Доусон был убеждён наперёд. — Мне жаль огорчать вас, - в голосе генерала билось, как птица, почти что искреннее сочувствие, что никак не вязалось с мальчишеским болтанием ногою в воздухе, - но вынужден усомниться в силе ваших доводов. При всех своих дивных достоинствах, в наличии которых я уверен, - он тонко улыбнулся, и Доусон заметил, что отошедший в тень мэтр не сдерживает собственной улыбки, словно наблюдает за домашним спектаклем, - вряд ли вы можете советовать и тем паче, упаси вас Творец, указывать Гласу Короля. Хотя я, конечно, могу заблуждаться, ибо все мы люди, и ценю вашу отчаянную смелость. И, не прекращая источать мёд, буквально капавший с темных губ, ди Форла жестом уличного фокусника изящно извлёк откуда-то с изнанки мундира узко сложенный лист плотной желтоватой бумаги, перевитый золотым шнурком, на концах утопленным в сургуч с оттиском виноградного листа. Мэтр тихо, еле слышно хмыкнул - кажется, одобрительно. Судя по всему, ему постановка нравилась. Эндрю, пожалуй, тоже. Дознаватель из молодых да ранних застыл, будто вся жизнь разом ушла из тела. Ди Форла, продолжая смотреть на него с ласковым сочувствием, тряхнул лист, разворачивая. Франциско Пеньялвер лишь опустил глаза, с внезапным равнодушием скользя глазами по строчкам. Листа он в руки так и не взял. Эндрю впервые наблюдал настолько ошеломительную бескровную победу; победа читалась с лица дознавателя, лишившегося последней кровинки и ставшего абсурдно, невозможно спокойным. — Смиренно прошу даровать мне высокое прощение, Светлейший дон, - бесцветно произнёс он, - я виноват в непослушании и покоряюсь. - Дождавшись безразличного кивка ди Форлы и преклонив голову так, словно каждое лишнее движение могло отзываться алой волной боли, Пеньялвер поклонился, будто загипнотизированный, приложил руку к груди, развернулся на мысках и подошел к двери. Каждое его движение, словно бы совершаемое под водой, было плавным и нарочито неспешным. Дверь закрылась без звука. Удаляющиеся шаги мерно отбивали удары по каменному полу, гулко отражаясь от стен и низкого потолка. А потом вдалеке раздался рокотом отозвавшийся удар - как если бы там, в конце коридора, чем-то с силой ударили о каменную кладку. Части мозаики, рассыпанные перед глазами, пока не желали составлять единую картину в его утомлённом суточным дознанием мозгу. Эндрю посмотрел на ди Форлу. Тот нарочито беззлобно улыбнулся, глядя в закрытую дверь: — Он самоубийца, этот твой юноша? — Он самый талантливый из моих учеников, потрясающе выполняющий свою работу, - поправил мэтр, снова выступая из тени. - Наши средства, Тьяно, ты понимаешь. Горяч! - извинительно - извинения не было ни на унцию - продолжил он; глаза его, неестественно добрые, бархатные, мудрые глаза - сияли так, словно он любовался ди Форлой. Впрочем, быть может, так оно и было - и что-то подсказало Доусону, что, нет, сухопарый Франциско с глазами человека, умеющего оправдывать средства целью, лучшим из учеников Аугусто Агилара не был. Был - способным, пусть и чужими руками. Губу всё ещё саднило. — Самоубийца, - блаженно протянул эстадский генерал, нежно прищурившись, как кот, наступивший лапой на хвост мыши. И внимательным, скорым взглядом ожег Доусону лицо - шрамом поверх шрама, новой кровавой коркой поверх уже запёкшейся. - Ну да святые с нашим отважным идальго, Творец ему судья, не правда ли? В коротком глухом смешке мэтра могла таиться уйма смыслов - а могло не быть ничего. — И как давно ты - второе лицо государства? - ничего не имея против смены темы, вкрадчиво поинтересовался он, подходя ближе и протягиваю руку таким обыденным жестом, что Эндрю лично захотелось тут же снять с шеи хоть святой знак, будь он у него, и отдать бескорыстно. От его отеческой улыбки у Доусона в худшие времена (если они были - эти худшие) выступил бы ледяной пот. Пока же улыбка была обращена не к нему, и он предпочитал свою роль бесстрастного зрителя всем прочим. Хотя, Дракон побери, невыносимо хотелось понять, что здесь такое творится. Одно, в сущности, было ясно и без объяснений - педантичный и чрезмерно патриотичный Пеньялвер был явно унесён с поля боя на щите. Слабо брезжила недостойная солдата вера в то, что с жизнью и физическим здравием он прощаться, кажется, поспешил. Ди Форла, видимо, перестав видеть во всесильном листе, сделавшем из ястреба синицу, что-либо драгоценное, небрежно протянул его Агилару. — Если верить часам на ратуши, - он прикинул что-то в уме, - с две четверти часа. — И, судя по всему, на этот раз ты даже не заставил Эстебана себя уговаривать, - отозвался мэтр, быстро пробегая по строчкам цепкими глазами, будто бы навеки переводящими всё написанное в тайники идеальной памяти. — Как я могу, мой дон! Заставлять моего короля просить, - в голосе лотта была настолько явная укоризна, что у Доусона против воли дрогнули углы губ. Молодой генерал снова шутовствовал - ничего необычного, в общем-то. — Как будто ты занимался чем-то иным весь последний год, - пробормотал седовласый Агилар, и бормотание его было очевидно рассчитано на чуткий слух собеседника. Ди Форла, как любил, замечание проигнорировал. Вместо этого он извлёк из мундирного нутра золотую печатку и надел её на средний палец правой руки. Дочитав до конца, мэтр хмыкнул и снова улыбнулся - тонко и устало: - недурно, мой мальчик. Право, недурно. Однако учти: от меня обращения «Светлейший дон» можешь ждать только прилюдно. Поздравляю тебя. — Обойдусь без Светлейшего. И - не с чем, - вдруг, мгновенно посерьезнев, ответил тот. Лицо его, как нередко бывало, в одну секунду будто заточилось каждой чертой до остроты лезвия. Они встретились взглядами - глава Тайной службы при Его Величестве короле Эстебане IV - и Вальедец, любимец армии и Глас короля, и этот молчаливый диалог зазвенел в крохотной комнате тугой задетой струной. Доусон понял очень быстро: какое-то время он сам выдержать сумел бы, но вряд ли - больше трех секунд. Ди Форла выдержал до конца - и Агилар первым смежил веки, снова изгибая углы губ в призрачной улыбке. — Я горд, что приложил руку к твоему воспитанию, мой мальчик. — Мы оба гордимся одним и тем же. — Сейчас сложные времена. — Не люблю простых загадок. Глас короля, Дьявол его побери, - вдруг четко проговорил про себя Эндрю то, что почти затерялось в голове, и всё сразу встало на свои места. Ему в бессчетный раз захотелось сотворить защищающий знак. — Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, Тьяно, - внушительно не спросил - буквально утвердил Агилар. - У Вальедцев свои прихоти, а каприз - не лучший советчик. — Я всегда знаю, Аугусто, - ровно отозвался ди Форла, складывая и убирая лист обратно, за подкладку мундира - так небрежно, словно никакого безмолвного разговора, вибрировавшего напряжением, не было и в помине. - И мне нравится, как ты оцениваешь масштабы моих прихотей. Это лестно. — Я старик и беспокоюсь, - вздохнул тот. — Аугусто, - предупреждением. Почти не узнаваемым, оттенком, прозрачным мазком внутри интонации. Мэтр улыбнулся в ответ - быстро и ловко. — И всё же я рад, мой мальчик. Это лучший выбор Эстебана, и не думаю, что он пожалеет. Боюсь, как бы не пожалел ты. — О, мои гипотетические сожаления оставь мне. А теперь, прости, нам пора, - ди Форла развёл руками, резво спрыгнул со стола и даже пружинисто оттолкнулся от пола мысками; стройное гибкое тело так и искрилось шальной силой, требующей выхода, но тщательно притом контролируемой. — Я могу поинтересоваться, куда? Ди Форла коротко хохотнул. Пожалуй, из всех людей на своём пути - по крайней мере, из тех, кто был знаком Эндрю - мэтру Агилару он улыбался наиболее искренне. — Хочется узнать от меня, а не от своих птенцов? Утреннее солнце над вершинами Виро-ла-Ирры, виноградники Маранде... - он упруго потянулся, разминая мышцы. — Я спросил бы, насколько ты уверен в огромном множестве вещей, мой мальчик, но это лишние вопросы. Из нас двоих первым советником короля являешься ты - уже, пожалуй, эдак четверти с три часа - и тебе виднее, что делать. — Но не будь я им? Сим Гласом? — Я бы поспорил с тобой, - ласково улыбнулся мэтр, но глаза его блеснули холодно и колко, предостерегающе. Ди Форла безмятежно рассмеялся, однако безмятежность эта звенела, как сталь: — Ты всё ещё можешь поспорить. — Чтобы проиграть? Избавь, это мне всё-таки не по чину - да и давно уже не по летам; я проиграл бы и прежде. Маранде, Тьяно? - тут же очень спокойно, совершив какой-то нераспознаваемый переход, спросил он, вновь арбалетным выстрелом, быстрым и прямым, заглянув генералу в глаза. — Маранде, Аугусто, - кивнул ди Форла. - Если тебя спросят - расскажи сказку о Первом Кодексе. Красиво, не придраться, да и алмазные донны оценят. — Донны, алмазные и не слишком, - негромко хмыкнул Агилар, - и без того ценят тебя выше золота. А я, ты не поверишь, люблю молчание. Прощай, мой мальчик, и надеюсь - до нескорого свидания. Ди Форла только рассмеялся, пожимая тому на прощание руку. А потом повернулся к Эндрю, так и не сдвинувшемуся с места: — Так вы идёте, полковник, или здесь вам больше по нраву? Не стесняйтесь, - продолжил он, вновь подхватывая его под руку. Ладонь скользнула по обтянутому черным бархатом плечу. На коже, кажется, отпечатался ожог. — Благодарю, генерал, я всё ещё стою на ногах, - Доусон, криво усмехнувшись, шагнул к порогу, чтобы через минуту, ни во что уже не веря и веря во всё, выйти обратно - под янтарное солнце Ларагосы, жидким утренним жаром текущее с небес. Самое неповторимое, бесценное в жизни солнце, сияющее над свободным человеком. Впрочем, свободным он - нет - не был. В данную минуту он вообще предпочитал не думать о своём статусе, в котором запутаться было проще, чем в мотивах и поступках Вальедца. — Что такое Маранде, ди Форла? - ровно спросил он, закрывая глаза, подставляя лицо солнцу и медленно вдыхая всей грудью. Пахнущий пылью, акацией и большим городом воздух был вкусен, как ничто в его жизни до. Каменный мешок, язык одинокой свечи и птичий профиль талантливого дознавателя таяли под южным солнцем, как лёд в тепле. В третий или ещё какой-то раз, - почти с тоской подумалось ему, - моя жизнь - в третий или ещё какой-то раз вытянутая лоттом. — Маранде? - переспросил тот, принимая у расторопного мальчишки поводья своего белорожденного, бросая тому в ладонь золотой и одним движением взлетая в седло. - Дивная долина с лучшими в этой Творцом спасаемой стране виноградниками. И одноименный город поблизости. Считается столицей провинции Вальедо, - он усмехнулся. - Доусон, заберите у юноши поводья, он ждёт. Но Доусон, изумленно и внимательно впившись глазами в силуэт эстадца, мальчишку не замечал. К мысли о том, что Себастьян ди Форла отныне является вторым человеком в Эстадо и правой рукой короля, пыталась прирасти, переплетясь корнями, мысль о том, что ди Форла со всей очевидностью собирался препроводить его в свои родовые владения. — Какого Дьявола, генерал? — Соскучился по малой родине, - пояснил лотт. Суть вопроса, в этом Эндрю не сомневался, тот понял прекрасно. И самонадеянно было ждать от него ответа. Доусон, всё ещё глядя на ди Форлу, принял поводья гнедой. Впереди была - как выразился этот дьяволов отпрыск? - дивная долина с лучшими в этой Творцом спасаемой стране виноградниками. И город её имени, вотчина Вальедцев во всех многочисленных поколениях. Столица королевства внутри королевства. Эндрю почувствовал, как начинает ломить в висках. — Вдохните глубже, полковник, - послышалось со стороны ровное, наполненное силой. - Вдохните глубже и расслабьтесь. Про подвалы советую забыть. Это солнце вас отогреет. Забыть, видимо, было любимым советом ди Форлы, умеющего помнить слишком многое. В этом Доусон уже почему-то не сомневался. — Вы не поверите, ди Форла, - медленно начал он, снова закрыв глаза; голос жил отдельно - и, кажется, он всё-таки решился это озвучить, - но я впервые в жизни был рад вас видеть. По левую руку послышался чистый, как горный ручей в лесах Касселя, смех. Эндрю, не выдержав, тихо рассмеялся в ответ; веселье было болезненным и горчило на языке. За углом обманчиво гостеприимного внешне особняка - он будет снится, в этом Доусон не сомневался - их поджидала генеральская свита в лице неизменного Куальто и десятка гвардейцев. — Нырнули в свою стихию, генерал? Свита и золотые перстни? - не удержался Эндрю. Почему-то отчаянно хотелось услышать от эстадца хоть что-нибудь ещё. Он согласился бы даже на лекцию по геральдике, лишь бы перестать уже складывать свою пёструю мозаику. Видимо, меньше всего на свете, и в этом стоило уже себе признаться, он любил сопоставлять причины и следствия. Лотт повернул голову и прищурился. Эта насмешливая, проницательная и совершенно мальчишеская гримаса была одной из его любимых, во всяком случае - частой спутницей. — А то как же. Сейчас ещё поражу ваше скромное воображение роскошеством приёма, - и продолжил, заметив приподнятую светлую бровь на лице новоспасённого из каземата собеседника: - по-вашему, я немедля собрался двинуться прямиком на Маранде? О, я, без сомнения, мог бы, но ваша тонкая душевная организация, боюсь, требует здоровой пищи, Сока земли и постели с периной. — Жарковато для перины, - коротко парировал Эндрю. На него теплой волной начинала накатывать расслабленная сонливость, дурной спутник солдата; будто за несколько минут он уже успел сомлеть под солнцем желто-каменной Ларагосы. Тепло пьянило. Ди Форла в ответ только хмыкнул - и свернул в узкий, в бугристой брусчатке, проулок. Эндрю, придержав поводья, пропустил его вперед и, отстав, поравнялся с генеральским адъютантом. Теперь их лошади на пару отбивали звонкий такт в коридоре почти колодезных стен, венчаемых ярким голубым небом. Стефано, которому, видимо, с самого начала не терпелось что-то сказать, в очередной раз бросил на него быстрый косой взгляд - и всё-таки заговорил, почти переходя на шепот и слегка наклоняясь в сторону: — Слава святым, полковник, наш генерале вытащил вас из этого жуткого места. Признаться, я беспокоился. Не то чтобы я мог усомниться, - вскинулся он, бросая в спину ди Форле скорый вспыхнувший взгляд, - но Тайная служба - место прескверное. — Простите, лейтенант, но уж вам-то с чего печься о моей персоне? Не сочтите за обиду. Стефано, легко передернув плечами в черно-золотом объятии мундира, не счёл. — Вы не сделали мне зла, не пытались заколоть в ночи генерале или придушить ещё кого-нибудь, мы с вами вместе пили Кровь на Дель-Вино и, в конце концов, вы должны мне два серебряных, - он улыбнулся. - Чем не причины. — Исчерпывающе, - согласился Доусон. Резные лоскуты солнца, брошенные на серую брусчатку, слепили глаза так, что поднимать голову было и подавно страшно. - Скажите, лейтенант... вам не известно, что с остальными пленными? Куальто на секунду свёл соболиные брови. Молчание, короткое, как выстрел, на мгновение пролегло между гнедой и серой. — Высших чинов продолжают допрашивать, насколько мне известно. Но, кажется, с пристрастием собирались лишь вас. Простите, полковник, наши дознаватели ищут что-то важное, что - мне не известно, об этом вам лучше спросить у генерале, если он решит вам ответить. Он был... не слишком доволен. — Простите? — Ему не понравилось, - Куальто снова нахмурился, - когда вас так некуртуазно увели. Не смейтесь, так выразился генерале. Я знаю этот тон, такой весёлый и лёгкий его тон, от него дрожь проходит вдоль позвоночника. — И дальше? - Доусон вдруг подобрался, даже почти ушла сонливая истома. — Дальше генерале сообщил, что это противоречит всем законам гостеприимства, рьяным блюстителем коих он является. К сожалению, Его Величество отсутствовал в столице до сегодняшнего утра, а планы генерале очевидно были связаны с визитом к нему. Впрочем, изначально он собирался – или лишь говорил так – воспользоваться Первым Кодексом, однако это не было бы столь надежно. Маркиз, поймите правильно, любит действовать наверняка. Мозаика, казавшаяся слишком абсурдной, никак не желала сходиться в логичный, четкий рисунок. Если правильно сопоставить слова мэтра Агилара и все предшествующие им события, то диспозиция была такова: король Эстадо Эстебан IV по каким-то причинам уже год уговаривает генерала Себастьяна ди Форлу занять должность Гласа короля, полномочного представителя короны. Ди Форла отказывает, ибо, - подумалось Эндрю, - на кою тварь оно ему. А потом, скоропостижно уступив военнопленных Тайной службе, отправляется к королю и соглашается. Для чего? Для того, чтобы эффектно извлечь из-за пазухи указ ради его, Доусона, экскурсии в Вальедо? Горячечный, несусветный, несуразнейший бред. Хуже дурного сна. — Что означает - Первый Кодекс? - проулок должен был вот-вот вывести их к многолюдной, если верить городскому шуму, улице. Эндрю спросил только для того, чтобы не затягивать паузу и дать себе время попытаться сложить картинку воедино ещё раз. — Старинный свод законов для благородных идальго, - с охотой пояснил Стефано, видимо, большой любитель как геральдики, так и истории. - После, при Мерлине, была усовершенствована система законотворчества и все законодательные акты были формально закреплены, но Кодекс, будучи негласным, вроде бы никем и не отменялся. Другими словами, наравне с официальными законами государства продолжает работать никем не аннулированный свод правил. Одно из положений Кодекса гласит, что пленные, захваченные дворянином на поле боя, отныне являются его собственностью - и лишь он волен распоряжаться их судьбой. Поймите правильно, в домерлиновы времена никто и не мыслил ни о Тайных службах, ни о комиссиях по обмену военнопленными. Всё было жестче и проще. Сейчас Первый Кодекс уже фактически не действует, но мне кажется, что генерале желает, чтобы вокруг думали иначе. — О, это я отметил, - отстраненно отозвался Доусон. Чем дальше он углублялся в разговор с генеральским порученцем, тем сильнее хотелось снова и снова до боли захватывать кожу на собственной руке.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Вот был город как город, а стал затопленный батискаф, Словно все тебя бросили, так и не разыскав, Пожила, а теперь висишь как пустой рукав У калеки-мальчика в переходе.
Да никто к тебе не приедет, себе не лги. У него поезд в Бруклин, а у тебя долги, И пальцы дрожат застегивать сапоги, Хоть и неясно, с чего бы вроде.
Дело не в нем, это вечный твой дефицит тепла, Стоит обнять, как пошла-поехала-поплыла, Только он же скала, у него поважней дела, Чем с тобой тетешкаться, лупоглазой;
Полно, деточка, не ломай о него ногтей. Поживи для себя, поправься, разбогатей, А потом найди себе там кого-нибудь без затей, Чтоб варить ему щи и рожать от него детей, А как все это вспомнишь – сплевывать и креститься.
Мол, был месяц, когда врубило под тыщу вольт, Такой мальчик был серафический, чайльд-гарольд, Так и гладишь карманы с целью нащупать кольт, Чтоб когда он приедет, было чем угоститься.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Что бы сделать, чтоб ничего не делать, - это могло бы стать моим родовым девизом. Нужно собрать документацию и дописать к завтрашнего утру первую главу диплома? Какая глупость. Пойду-ка я лучше нарисую генеалогическое древо для своих ориджинальных персонажей и полдня прокопаюсь в истории дворянских фамилий Испании, Италии и Португалии. Право слово.
Господи. Двадцать один год. И ничто ещё не предвещает появления мозга. Доколе.