Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Мне кажется, этой публикацией - фактом её - я как-то подсознательно пытаюсь мстить, но неважно. Вещь не опасна. Она не первая - уже вторая, она - слишком личное для того, чтобы иметь отношение к кому-либо, и она, в конце концов, написана по мотивам (прости, Господи) сна. Одним словом, глубина падения уже где-то рядом.
Могу подарить какому-нибудь талантливому режиссеру талантливой студии (читать: слепоглухонемому смельчаку). Публикую, как, в прямом смысле, с листа, - с современной честностью копипаста.
Она должна называться «Коротко, бессюжетно и рефлексивно».
Действующие лица:
Татьяна (Тата) – девушка приблизительно лет 23-х;
Антон – молодой человек чуть старше неё.
Появляются:
Марина – старшая сестра Антона;
Олег – молодой человек, имеющий некое отношение к Тате;
Олеся – девушка, имеющая некое отношение к Антону.
Тата: Очень жарко сегодня. Чудовищно.
Антон: Как и вчера. Как весь август.
Т: Нет, сегодня как-то особенно, даже воздух какой-то липкий, ты идешь, а он остаётся на коже кусками, склизкими, плотными, и не вдохнуть, кажется, он – резиновый. И пахнет, как подпаленная резина.
А: Я не чувствую. Ты – всё, собралась? Вещи?
Т: (вдруг качнувшись на месте) Наверху. Поможешь? Не хотела кричать из окна.
Антон кивает и делает шаг вперёд.
Т: Жарко, как же всё-таки жарко…
А: (с напряженным спокойствием) Будем надеяться, поезд попадётся фирменный, с кондиционером.
Марина: Они приехали сюда шестнадцатого июля, в отпуск. Старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Таню я в последний раз видела мельком лет пять назад. Или семь. Кажется, всё-таки пять, уже не помню. Она радовалась своему первому настоящему отпуску, как ребёнок, и гордилась им – тайно, подспудно. В ней вообще удивительно совмещалось несовместимое: она казалась совершенным ребёнком, но иногда в её жестах, в повороте головы, в на секунду застывающем взгляде читалось что-то не взрослое даже – вневозрастное. Она не любила жару, любила море и любому обществу предпочитала общество наших кошек и привезенных с собой книг. Двадцатого из Симферополя приехал Антон (поворачивает голову и смотрит на Антона и Тату), мой младший брат. Нас всего у родителей четверо. (неспешно поднимается на ноги, идёт к левой кулисе и оборачивается, прежде чем исчезнуть) Они должны были гостить у нас четыре недели, ровно двадцать восемь дней - старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Таню я в последний раз видела мельком лет пять назад. Тоша – ещё в далёком-далёком детстве.
Т: (не поднимая головы) В первый раз я увидела его случайно. Меня никто не предупредил, что возвращается чей-то сын. А, может быть, я пропустила, прослушала – это было бы очень на меня похоже. Так и прошла, ни к чему не готовая, через полдома, от крыльца до большой комнаты, где было слишком шумно – вспыхивающим, ликующим, приветственным весельем. Это успело только насторожить – всего лишь насторожить, не больше. Так я и появилась на пороге – встревоженная, но ещё не успевшая испугаться.
А: Чего можно было бояться?
Т: Нового человека, конечно.
А: Мама в какой-то раз опять расцеловывала меня в обе щеки. Мы не виделись с марта, я тогда приезжал. И, конечно, был рад – всё-таки дом – но уже очень хотелось, чтобы приветствия окончились. Её я заметил краем глаза, боковым зрением – светлый силуэт в дверном проеме – и повернул голову.
Т: Он оказался первым, с кем я встретилась глазами. Незнакомый парень в белой футболке, с уставшими глазами и резкой складкой у рта. Эту совсем не подходящую по годам складу я поймала взглядом как-то сразу, безотчетно, и она меня испугала. Той холодноватой жутью, которой страшна Сказка о потерянном времени – очень недетская сказка.
А: Я спросил «Кто это?», хотя знал – знал, что у нас гости. Но всё равно спросил.
Т: Марина потом извинялась – ей показалось, что вопрос прозвучал грубо.
А: Но мне надо было спросить вслух – прямо тогда.
Т: Голос у него был с хрипотцой, будто ото сна – как бывает сразу после пробуждения, низкий и какой-то глухой. Тихий рокот, не голос.
А: Мама спохватилась, засуетилась, сказала: «Это Танечка, Викторова дочка».
Т: А потом добавила «Наш Антоша приехал» - и глаза у неё стали влажными. Иногда складываются эти неловкие ситуации – когда ты будто подглядываешь в замочную скважину за чем-то очень личным, в чем тебе никогда не будет места. Мне тогда тоже стало неуютно, как-то ознобисто, и захотелось уйти. Ей было бы стыдно при мне плакать, наверное.
А: Но мама не заплакала. Она привыкла нас провожать и встречать.
Т: И сразу позвала к столу. Если бы я не была так занята собой, то заметила бы, что она ещё с вечера не покидала кухни. Она вышли из комнаты первая, за ней ушла Марина – и мы с ним остались одни. Солнце било в окна, будто сумасшедшее, с жестокостью маньяка, и июльская Керчь плавилась под ним, белым, как платина. Помню кружащуюся в воздухе пыль – и то, как он продолжал стоять ко мне вполоборота, глядя через плечо.
А: Я не хотел дома никаких чужих людей, если честно, хотя они всё-таки были не совсем гости, платили за постой – дешевле, чем любым частникам, но это всё-таки были деньги. Зимой, когда никого из нас рядом нет, они родителям точно не помешали бы. Она так и осталась стоять на пороге, эта «Викторова дочка». Я помню, платье у неё было такое белое с желтым. Платье как платье. Но я почему-то запомнил.
Т: На мне тогда было какое-то смешное полу-домашнее платье, я в нём в огороде валялась в шезлонге с подламывающейся ножкой и читала. Я тогда, кажется, перечитывала Куприна, а, может быть, нет. Если бы знала – наверное, переоделась бы. Или нет. С какой бы стати.
А: У неё глаза были испуганные, а подбородок – вздёрнутый. Будто она сразу решила от меня защищаться. Будто это я здесь был чужой, а она – своя. Но глаза её выдавали. И руки. Беззащитные такие руки вдоль тела.
Т: У меня потом спросят: «Когда ты успела влюбиться?» - и я солгу. На самом деле, я влюбилась тогда – когда он прошелся по мне взглядом, равнодушным и льдистым, синим, как январское утро, и просто отвернулся, будто ему стало неинтересно.
А: Маринка потом скажет: «Так быстро?», но не её дело знать, как быстро. Я тогда посмотрел на неё – всё, мол, познакомились, дай выдохнуть с дороги – и отвернулся. Опять краем глаза уловил движение – как она сошла с места и сделала шаг в сторону, с порога. Поймал вот это белое и желтое с подола её платья. Я как-то крепко это запомнил – вот она уходит, вот в последний раз взлетает от шагов её юбка – и всё, тихо, пусто. Почему так запало в голову – черт знает.
Т: Я тогда всё поняла. Вернее, не так, иначе: я тогда поняла, что это – всё.
Марина: Следующие дня три они даже не виделись. Тоша вставал раньше, совсем рано, а потом целый день был чем-то занят. Папа как раз взялся перестраивать баню – и он ему помогал. Вечером Тоша уходил в город к друзьям и возвращался поздно. Иногда не возвращался вовсе – до утра. Таня поздно ложилась и поздно вставала, набирала в сумку абрикосов и шла с родителями на пляж. Но у неё стал странный взгляд – она всё время смотрела в пол или в пустоту, а потом вдруг быстро вскидывала голову, будто прицельно надеясь встретить чей-то взгляд. Но, кажется, не встречала. Тошу она, по-моему, раздражала, хотя с чего бы (встаёт и уходит).
Т: Это просто слегка волновало. Незнакомый мужчина. Слишком много молчит. Было интересно. По крайней мере, мне очень хотелось себе верить. Иногда я смотрела на него – когда шла от калитки до крыльца или в обратном направлении, реже – из-за края занавески в окно. Он всё время что-то делал во дворе – пилил, чинил, рубил, не знаю, я не всматривалась в действия, я смотрела на него. Это было красиво. Всегда. И тогда я сказала себе: это просто вожделение. Он молодой мальчик, бронзовокожий, синеглазый, тут надо быть деревянной, чтобы не. Смешно.
А: Меня выводило из себя, когда она смотрела. Чувствовал себя, как в зоопарке. И мне всегда становилось жарко – жарче, чем под солнцепеком.
Т: Однажды они с отцом что-то там делали с крышей, я не вникала; кажется, крыли заново. Я как раз возвращалась из города, какие-то сумки несла. Проходила мимо и засмотрелась на него. А он вдруг как-то очень резко развернулся на этой покатой крыше, нога поехала по тонкой деревянной рейке – и я как-то предельно отчетливо поняла, что он сейчас потеряет равновесие и упадёт. Всплеснёт руками в сильно-нелепом движении, но ухватиться будет не за что. И упадёт. С этой крыши.
А: Не рассчитал, не так поставил ногу – и она просто ушла вниз, эта крыша.
Т: Я подумала, что сейчас тоже разобьюсь и упаду, почти почувствовала, как с высоты собственного роста падаю глубоко, глубоко вниз, и тошнотворное ощущение невесомости падения подкатило к горлу. Будто ты уже упал, а все твои внутренности остались на прежнем месте. Тянет, тянет из тела, мутит.
А: Успел наклониться в нужную сторону и за эту же рейку ухватиться. Вот тогда и почувствовал на спине пот – холодный, при плюс тридцати семи на солнце. Нелепая смерть была бы – от падения с банной крыши. Инвалидность ещё более нелепая.
Т: Сердце вспухло и встало поперёк горла. Хочу сглотнуть – и не могу.
А: Там, вместе с этим холодным потом, между лопаток проступил взгляд. Будто она его на мне выжгла. Я выпрямился и посмотрел вниз. А она там стоит. Смотрит.
Т: Так бывает – иногда понимание приходит в одну секунду. Какая-то деталь, мелочь, ерунда вдруг даёт представление о чем-то очень важном. Идиотский, казалось бы, проходной эпизод – поскользнулся, случается. Но я поняла очень четко, что так на ту глубину и рухнула бы спиной вниз – где-то внутри себя – если бы он упал. Обе полые вены – с треском – от сердца.
А: «Нормально. Живой», - бросил я.
Т: Я ответила: «Слава богу». У меня с той минуты появился какой-то иррациональный страх, что он умрёт. Будто до этого случая он был бессмертный – и вдруг оказалось, что с ним когда-нибудь случится то же, что и со всеми. Меня испугал сам факт того, что он – внезапно смертен.
А: Я ещё какое-то время на неё смотрел – а потом отвернулся. И вот она опять уходила, а я оставался и краем глаза ловил размытый след от её движения в воздухе – бронзовую тень кожи, блестящую вспышку браслета на щиколотке. На меня даже страх от этого не случившегося падения так и не напал – она перекрыла. Глупость, одна сплошная глупость.
Марина: Я отметила как-то автоматически: тем вечером он впервые назвал её «Тата». До этого Тоша вообще не обращался к ней по имени, а нам говорил «Их Татьяна». Мы сидели за общим столом, это случалось редко, но тогда – всё совпало, и, передавая ей что-то из рук в руки, он просто позвал её, привлекая внимание: «Тата». Спокойно, почти безлично. Будто он имел право. Будто он был уполномочен так её называть. Будто у них появилась какая-то общая тайна. (встаёт, отходит на несколько шагов, оборачивается и смотрит на Антона и Тату) Не это почти падение, конечно (скрывается за кулисами).
Т: А потом я в первый раз пошла к морю одна. Папа уехал рыбачить, мама осталась дома с больной головой, а я пошла – раньше обычного, ещё не было и девяти утра. На пляже было уже достаточно людно, чтобы никого не узнать, но я узнала. Словно мой глаз теперь был намётан неизбежно выбирать его из любой толпы. Он как раз выходил из воды – с равнодушной, непонятной нам, глубинно-материковым жителям, поспешностью человека, выросшего и живущего у моря. Во мне вспорхнуло какое-то детское желание спрятаться за чью-нибудь спину, но я не успела.
А: Она стояла там, где начинается полоска гладкого мокрого песка, держа в одной руке сандалии. У неё был странно нечитаемый взгляд. Я кивнул, проходя мимо, и сказал, что сегодня хорошая вода. Надо же было что-то сказать.
Т: Я не подхватила формальной вежливости и вдруг, ни с чего, сообщила ему, что не умею плавать, а я действительно не умею, - не умела. Кажется, он не поверил.
А: Но сказал: «Давай научу». Это вырвалось само – примерно тогда же, когда я пожалел, что вообще открываю рот. Мне надо было уйти ещё тогда, лучше – бежать со всех ног, но что-то уже мешало, тянуло меня к ней – тянуло так же сильно, как все инстинкты внутри вопили: «Зачем оно тебе надо».
Т: Так он стал меня учить. Теперь я вставала, когда солнце было ещё белым, а не желтым, и уходила на пляж раньше всех – он приходил тоже. Антон долгое время старался довольствоваться только ролью хорошего педагога. Он действительно научил меня плавать – в меру моих ограниченных талантов и слабой физической подготовки. И всё, только теория и примеры.
А: Я к ней не прикасался и пальцем.
Т: Словно я была дикой, ядовитой стрекающей тварью. Медузой со жгучей субстанцией в щупальцах.
А: Просто сразу было понятно: стоит мне подхватить её над водой, придержать за плечи или бёдра – и это будет конец, обратно не вернуться. Я запомню, какая она, её кожа, и захочу прикоснуться снова. Мне это было ненужно.
Т: А я хотела, чтобы стало некуда возвращаться. Давно заметила: мы, женщины, невозвратнее мужчин. Опрометчивее и отчаяннее. Мы с куда большей готовностью кидаемся, сломя голову, на любую глубину – особенно на ту, с которой уже никак не выплыть. Будто вся жизнь женщины – это поиск Той Самой Глубины, почти самоубийственный, суицидальный поиск. Это не закончилось бы ничем хорошим? Всё равно. Всё равно. Давай. Идём. Как раз в этом – смыслы.
А: Тем утром, на четвертый, кажется, день, я просто не успел сориентироваться. Это уже потом я сообразил, что там было неглубоко, что она доставала ногами до дна, что ей не было никакой необходимости цепляться за мою шею. Но она вдруг качнулась, уходя под воду, и я как-то рефлекторно рванул к ней, чтобы подхватить. Мысль о том, что её выгоревший затылок кроется под водой, будто втиснула мне в горло плотный ком – не сглотнуть. Тогда она обвила рукой мою шею. Вы когда-нибудь, когда-нибудь прикасались к оголенному проводу?..
Т: Да, я схитрила, и да, я сыграла. Но что иногда может девушка, кроме как использовать смешной, логичный – на удачу – шанс? Мне надо было к нему прикоснуться. Мне жгло ладони, сводило мышцы, тянуло жилы, (чеканит) мне надо – было – дотронуться – до – него. Я бы перегрызла себе запястья, если бы потерпела ещё хоть немного. Я бы – просто – издохла.
А: Вода прохладная, а кожа у неё была – горячая. Будто температура выше нормы. И вдруг, очень близко, перед самым моим лицом, - приоткрытые губы, влажные, неестественно темно-розовые, и капля воды на завитке волос у виска. Нужно было что-то сказать, но я бы вряд ли услышал сам себя, в моей голове слишком громко рокотало море.
Т: Это случается всего раз. Всего с одним. Когда хочется расплавить собственную кожу, подпалить, как пластик, до текучести, и спаять с чужой. Или прошить её лоскуты крепкой ниткой. Чтобы уже никакого разрыва. Чтобы уже вообще – не отходить.
А: Я поцеловал её только на следующий день, когда стало ясно, что иначе чертова неловкость не уйдёт, что возврата уже не будет.
Т: Как только мы вышли со двора на пыльную, посыпанную песком дорогу. Просто взял меня за руку выше локтя и дернул на себя. Я ударилась об него, как ударяется о скалу волна, как расшибаются о стену, и губы у него тоже были твердые и сухие, узкие жесткая линия, и от меня ничего не осталось. Он целовал меня, будто наказывал.
А: Она была всем, от чего я так старательно бежал – московской перелётной девочкой, капризным сезонным явлением. Мы, парни из городов-курортов, знаем, как это бывает, и поверьте: всё далеко не так весело. Они уезжают обратно в свои большие шумные города, к смазливым мальчикам с дорогими игрушками, а мы – остаёмся.
Олег: Они все так меня и звали – просто «Техник». Наш техник починит, наш техник заменит картридж в принтере, наш техник подключит телефон. Весь колледж, где Таня вела семинары по педагогике, от директрисы до охранника на проходной. По-моему, Таня была первой, кому вообще пришло в голову спросить, как меня зовут.
Т: (голос из темноты) «Тебя как зовут-то, техник?»
Олег: «О-лег». Прошло ещё полтора месяца, прежде чем я подсел к ней в столовой. Она пила кофе – растворимый, безвкусный, полупрозрачный, и я позвал её пить настоящий – в кафе через улицу. Очень удивился, когда она пошла.
Т: У него были ласковые глаза и осторожные руки, вкрадчивый голос и много умных мыслей в наглухо запертой клетке. Он в меня влюбился, кажется. Я, кажется, в него.
Олег: Мы съехались месяцев через восемь – как-то очень естественно, просто её вещи постепенно перекочевали ко мне – одна за другой. По большей части – чашки и книги. Очень много разных чашек и книг. Так мы прожили год, даже год с чем-то. В отпуск с родителями она ехала потому, что я свой отгулял ещё в мае – пришлось уезжать к маме в Ростов, она тогда сильно болела. Мы попрощались очень спокойно.
Т: (в голосе слышится горькая усмешка) Клюнули на перроне друг друга в губы…
Олег: … Считая, что скоро встретимся снова, как ни в чем не бывало. Мы исправно созванивались каждый вечер. В первый раз она не ответила на звонок двадцать девятого июля. Просто не взяла трубку. А, может быть, не слышала. Или была занята.
Тата: В тот же день, когда впервые поцеловал меня, он спросил: «У тебя кто-то есть?», спросил почти без вопросительных интонаций. Я сказала: «Да и нет». Я помнила об этом «Да», знала, держала в голове. Память подсовывала мне картины устроенной, тягучей и густой жизни с настойчивостью экзекутора, но вместе с тем ничего уже не существовало. Жизнь до него, до этого керченского берега свернулась в рулон и отправилась в дальний угол сознания, в пыль и темноту. Был только Антон, один только Антон с его бронзовыми плечами и холодными глазами палача. Да. Па-ла-ча.
А: Мне даже в голову не пришло ревновать её – или презирать, или смеяться, или тешить самолюбие, или что там обычно делают парни, с которыми изменяют.
Т: Потому что это не было изменой. Такое называется иначе – или не имеет имени вообще.
А: Я предпочел думать, что у неё никого не было до меня. Предпочел намеренно не знать.
Т: А я будто и не ведала никого до него. Никто будто и не прикасался ко мне – нигде, никогда, ни пальцем. Мысль о том, что кто-то мог дотронуться до меня, не будучи им, коробила, корежила, оскорбляла. Его ладони первыми выжигали клейма. Его рот первым оставлял метки. Его запах был первый, осевший на мне и впитавшийся в поры. Его жар был первый принятый. Мы будто творили новый, первозданный мир – из хаоса и небытия. Ничего не существовало до нас – и никто не существовал. Память стала памятью о прошлой жизни – остаточными воспоминаниями, лоскутами, бьющимися на ветру, амнезийными вспышками.
А: Так вроде считают все и всегда – что они первые; это неоригинально. Но я тоже поддался – и ненавидел себя за это чувство, будто творю вместе с ней новый мир, будто это не примитивное желание тела, а акт созидания. Всё должно было быть ясно и просто, но не было, и чем сильнее её пальцы сжимали мои плечи, тем острее я понимал: всё, поздно, не выбраться, ловушка, капкан, и я сам загнал себя в него. Нельзя даже ампутировать, чтобы выбраться. Теперь она была точкой, из которой воссоздавалась вселенная.
Т: Мы оба не убереглись друг от друга. Только я с самого начала не хотела беречься, а он – он ещё пытался. (шепчет, поднимая руку и оглаживая его ладонью по щеке) Мой сильный мальчик, он так честно старался.
А: (перехватывая её за запястье и неожиданно бережно отводя руку) Это всё равно было бесполезно. Бой с ветряными мельницами.
Т: Мы сдались друг другу, как сдаются победителям. Я видела это в его глазах, в узкой и прямой, словно от лезвия, прорези рта, видела, хотя он всячески пытался не показать. Но я читала с лица и жестов, потому что знала, что искать. То же, что считывала с себя в зеркале, с движений собственных рук, которые, наконец, стали по-настоящему моими – моими, потому что созданными единственно, чтобы обнимать его.
А: Это случилось в том самом недостроенном сарае, я подсадил её на старый стол, она тогда ещё занозила руку.
Т: И он высасывал эту занозу ртом, обхватив мои пальцы губами. Было двадцать девятое июля. День, когда я захотела заморозить время, чтобы никуда не деваться из этой стрекочущей, пахучей, чернильной крымской ночи.
А: Двадцать девятое июля. Через три дня мне нужно было возвращаться в Симферополь.
Т: На этот раз он, приморский мальчик, уезжал бы от меня, отдыхающей девочки. В этом даже была своеобразная ирония.
Олеся: Я продавала сигареты. Друзья ухахатывались до слёз: у самой астма, а торгую в табачном киоске. Ненавидела то место, честное слово, но если бы не оно – не случилось бы Антоши. Был вечер – промозглый, ноябрьский, такой, когда ничего не хочется, только лечь и не двигаться, когда даже совсем не хочется жить. Очень пьяный парень долго пытался наскрести мелочи на пачку Кэмела. Это потом я узнаю, что зовут его Лёша и он лучший Антошин друг. Антон появился за его спиной, будто вынырнул из синей моросистой полутьмы, подхватил за шкирку, протянул вынутую из кармана купюру. Такой молчаливый. Собранный. С этими скупыми жестами. Надежный до пугающего. Парень забрал сигареты и сдачу – и они ушли. Знаете это странное ощущение – будто кто-то с тихим «Треньк!..» разрывает внутри какую-то смертельно важную жилу – с таким я смотрела им вслед в маленькое окошко киоска. Я могла больше никогда его не увидеть, но он пришел на следующий день.
А: Тоскливое лицо белокурой девочки в раме из замызганного пластика. Она была такая, ну, потерянная, что ли. Как выброшенный щенок. Мне надо было к ней вернуться.
Олеся: Пожалел. Я всегда знала, что пожалел. Так что же, хоть – он меня. Я-то себя впредь не жалела совсем – специально. Просто поняла сразу: это судьба мне такая. Раздариться ему.
А: Третий год вместе жили. Я жениться на ней хотел. Хорошая. Просто хорошая. Всем очень нравилась.
Олеся: (вскинув голову и посмотрев в направлении Антона и Таты) И совсем не опасная, да? (ответа нет, она встаёт и подходит к самому краю сцены, смотрит вниз и в сторону) Антоша очень вовремя тогда в марте уехал. При нём я боялась, думала: не удержусь и расскажу, расплачусь вдруг. Он уехал, а я пошла. Пошла и сделала аборт. (поднимает голову, смотрит в зал) Нет, он не знал! Он ничего не знал. Он бы мне – никогда не разрешил.
Т: А мне не было интересно, есть ли у него кто-то. То есть, нет, не так, было, конечно, было. Мы, женщины, как ни странно, ревнивее вас, мужчин. С кем он спал было совсем неважно, но – кого он любил… Нет, я предпочла не знать, я бы не смогла, не выдержала, не вытерпела того, что он любил кого-то до меня. И я загнала свою нелепую, жгучую, пошлую ревность так глубоко, как только смогла, глубже, чем лицемерную память о собственном прошлом.
А: Стыд убивал. Сочился из пор. Злил. А я в ответ злился на Тату – за то, что она появилась и перевернула всё с ног на голову, за то, что она взмахнула этой своей загорелой рукой и порушила всё к чертям. Слабак. Сдался женщине.
Т: (чеканит) Всё – не – так.
А: Но думать так мне было проще, чем усвоить: мы взаимно друг друга топим. Даром что выучились плавать.
Т: Там, в глубине, на которую мы уходили, не было того моего, который так и не стал мужем, не было той его, которая так и не стала женой. Мы отгородились от них, как смертельно больные – зоной карантина.
А: Чумные. Черная зараза цвела на коже.
Т: Романтичные поэты во все века называли это любовью, но сладкое слово не вмещало всей силы выстрела в упор. Больно (качнувшись, поднимает руку и прижимает пальцы к виску, морщась).
Марина: У Тоши оставались какие-то три дня. В эти дни мы его просто-напросто не видели. Честное слово, понятия не имею, где они были, у каких Тошиных друзей, гостеприимных, как тюремщики. Всё это было так быстро, так ожидаемо и неожиданно одновременно. Ожидаем был каприз, мимолетность увлечения, неожиданны – сила и пугающая самоотреченность. Вот смешно: я, ещё ничего у Тоши не спросив, уже знала, что никуда он в срок не уедет, и была единственной, кто не удивился, когда он остался. Уж не знаю, как он улаживал это на работе, что говорил, на что менял – допускаю, что он мог вообще ничего и никому не сказать. Впрочем, нет, он был тогда ещё вполне рассудочен – рассудочнее Тани с её обмётанными страстью губами и глазами обреченной. Дети. Какие же. Всё-таки. Дети. (качает головой и вдруг садится на пол у самой кулисы) Теперь у них были ещё почти две недели. Это, знаете, как когда кошке по кускам отрезают хвост.
Т: Нам было нужно время. Взятое откуда угодно, но – время. Антон действительно договорился с кем-то, что-то пообещал, поменялся отпусками, не знаю, я так и не поняла, всё это было неважно. Он должен был уехать второго августа ранним утром, но никуда не уехал; второго августа ранним утром он целовал мои мокрые от пота волосы, жаркий затылок, руки, пахнущие морем. Второго августа ранним утром казалось, что время вообще ещё никем не изобретено.
А: Я очень ясно осознавал, что пожалею обо всём этом. Безрассудные поступки – это вообще не обо мне. Но тут вся история была не обо мне – и я понял, что не могу уехать оттуда, где будет она, не могу покинуть место, в котором она останется. Я же тоже живой, в конце концов.
Т: Мы съехали из дома его родителей в пустующую однушку какого-то старого приятеля на песочной окраине, где не было понятно, степь это уже или ещё город. Съехали не от стыда или смущения, а просто потому, что нам ничего не хотелось показывать ни одному человеку на земле. Наше было только нашим. Мы обрели твердую, как камень, молчаливую скрытность влюблённых или подельников-убийц.
А: Больше всего меня удивило, что нам никто не возразил. Ни её родители, ни мои. Только Марина попыталась что-то сказать, но не договорила и отмахнулась.
Марина: Они же думали, что единственные такие. Что никто, никогда, ничего, ну да, разумеется, куда нам, смертным. Но мне тоже было двадцать. Когда-то. Поэтому я промолчала.
Т: Это был пир во время чумы. Я не помню, что мы ели, пили, о ком думали. Кажется, ни о ком. Мы только говорили и жались друг к другу – бесконечно. Я уже тогда видела, что уничтожаю его, сама того не желая, видела, как он разрывается между желанием остаться собой – и сдаться. Не мне сдаться, - этому всему. Он не мог позволить себе забыться. Я – могла и позволяла.
А: Я честно пытался сказать себе, что всё это блажь. Уже когда остался в Керчи, уже когда мы съехали, уже когда стал просыпаться с ней по утрам – всё пытался. Она как будто не помнила, что уедет, но я-то – я-то помнил. Мне нужно было быть к этому готовым.
Т: Он защищался. Он готовился дать отпор – мне и себе. А я вот не готовилась.
Марина: Я пару раз встречала Тату в центре в те дни – и почти гордилась Тошей. Что он сделал с этой девочкой, наш маленький мальчик! Но и: что она сделала с ним. (поднимается на ноги, готовится уйти) Дома уже вовсю обсуждали – почему-то звонким шепотом – как она поедет с ним в Симферополь или он с ней – в Москву. Будто это не было мимолётной вспышкой, солнечным ожогом, залечиваемым сметанной плёнкой. Будто всё было правильно и имело шансы. Но вот что удивительно: я почти уверена, что сами они не говорили об этом вообще.
А: Нам действительно даже в голову в первые дни не приходило о чем-то таком говорить.
Т: Мы как-то очень ясно усвоили: есть временная планка, дата моего отъезда четырнадцатого августа, и она незыблема и нерушима. Константа. Предел. Словно мы, слабые люди, ничего не могли сделать.
А: Это потом я пойму: ей нравилась эта ноющая боль, эта безнадежность.
Т: Мне хотелось сказать ему, чтобы он меня не винил. Вся мазохистичная обреченность происходящего – она делала то, что происходило между нами, пряным и острым. Но это никогда, никогда, никогда не было самоцелью. Вообще ничто не было целью, кроме него, и это единственное, за что я когда-нибудь отвечу перед Судьёй со строгим лицом и непрозрачными глазами. И он будет обязан стать милосерден ко мне. Слышишь, Ты? Я прошла через это. Через несвободу этих (она проводит ладонями по рукам Антона) рук, через горнило этих (быстро вскидывает голову) глаз. Ты должен всё мне простить, Господи. Заранее. Авансом. Потому что я знала, что разъединение не отменить. Я прошла по Чистилищу раньше, чем исчезла с лица земли. Хотя Чистилища, кажется, нет?..
А: Всё – вопрос времени. Это было правило, заложенное в основу игры с самого начала: кто-то уедет, кто-то – останется.
Т: Потому что такое – нельзя – навсегда. Людям не выжить.
Олег: Она сбрасывала звонки дней пять. Позвонила сама, четвертого августа. Я спросил: «Что-то с телефоном?», заранее боясь, что она подхватит, подыграет и соврёт, но она ответила: «Со мной, Олежа» - очень спокойно – и я сразу всё понял. Так быстро понял, что даже разозлиться не успел, только удивился очень. А потом не вынес, сказал: «Нельзя же так».
Т: «Так – тоже», - ответила я, хотя какое право каждый из нас имеет сопоставлять своё с чьим-то чужим. Ничто нельзя сравнивать. Всё – неповторимо.
Олег: Мы очень вежливо попрощались. Деловито даже. Это потом, после я… а! (отмахивается и отворачивается).
Олеся: Антоша позвонил мне первого числа, я хорошо запомнила, потому что как раз с напарницей сменами менялась в этот день. Что-то такое домашнее делала, гладила, вроде. Он такой сдержанный был, немногословный, голос – как наждачка, сухой и жесткий. Ничего мне не сказал, кроме «Я скоро вернусь». Таким тоном обычно добавляют «И мы поговорим», но нет, ничего похожего.
А: До сих пор не знаю, собирался ли я сказать ей всё лично – или не собирался вообще. Так и стал трусом.
Т: Я не винила бы его, если бы узнала. Мне было неважно, что будет после меня, после медовой Керчи с её беспощадным солнцем и отливающим зеленью морем. Совсем неважно, что будет потом, потому что ничего уже на самом деле не было бы - в первую очередь для меня самой, и в этом я эгоистка.
А: Как и я.
Олег: Как все.
Т: Поезд Керчь-Москва уходил четырнадцатого августа после полудня. Я даже вещей собирать не стала. Я была как приговоренная, которая сама себе откладывает казнь, хотя избежать её вовсе всё равно не получится. Согласитесь, есть существенная разница: две недели жизни – или четыре, или шесть.
А: Только цифры. Отсыпанное от щедрот количество дней. Никакой ведь разницы.
Т: Но он сначала остался ради меня, как после я – ради него. Никуда я четырнадцатого, разумеется, не уехала, сдала билет, еле поборола соблазн не покупать никакого взамен.
А: Я настоял.
Т: Рассудительный, правильный! Он всё знал о неизбежности наперёд и шел ей навстречу с высоко поднятой головой – так, кажется, говорят. Я же предпочитала прятать голову в крупный, переложенный камешками и ракушками прибрежный песок. Там – хоть потоп! Такой, что и Ною было бы не спастись.
А: Я где-то слышал: это, говорят, женщины думают в основном о прошлом и будущем, мужчины – о настоящем. Может, оно и так. Не знаю. Кажется, мы с ней поменялись.
Т: (сжимает пальцами ворот его футболки, заглядывает в лицо) Я никогда не спрашивала «А ты любил бы меня дальше? После любил бы меня?» Я не хотела ответа. Не хотела ничего из категории будущего – даже воображаемого. Мне хватало того, что было здесь и теперь.
А: (спокойно смотрит на неё) Был какой-то вопрос, который она никак не рисковала задать. Я до сих пор не знаю, какой. Хотя – неважно, на любой я ответил бы: «Всегда».
Т: На новом билете стояла и новая дата – нечетким черным по нежно-розовой бумаге. Тридцать первое августа. У нас были ещё две недели. Мы были богаты временем, как Крезы. В эти четырнадцать дней я рассказала ему о себе всё, всё. Влила ему в горло, как водку из опрокидываемого стакана, всю возможную информацию о себе – от первого детского воспоминания до момента шага с подножки вагона. Как будто хотела напитать его собою, чтобы он потом нёс внутри как можно больше меня – и вся моя жизнь продолжалась бы в нём, не имея возможности продолжаться во мне самой.
А: Она не замечала, как жадно я слушал. Несмешные вне контекста школьные и университетские истории, влюблённости подруг и собственные, неудавшиеся романы, ссоры с родителями, прогоревшие планы и несбывшиеся мечты, - всё это она передавала мне из рук в руки, с губ на губы – как один на двоих глоток. Я запоминал всё это потому, что ей так было нужно, а ещё потому, что в той жизни, которая наступила бы после, мне было необходимо что-то от неё. Что-то, что сдабривало бы каждый последующий пресный день щепотью соли. Я был невысокого мнения о будущем.
Т: Я о будущем не думала вообще.
А: Это была одна из причин, по которым я продолжал злиться на неё.
Т: Он бывал резок, жесты его – быстры, глаза – страшны, страсть – разрушительна. Но я ничего не просила менять, я, ненавидевшая боль, не просила нежности. Саморазрушение, будучи запущенным однажды, остановиться уже не могло.
А: Билет лежал на самом видном месте. Посреди крышки комода, придавленный сверху горстью мелочи. Мы постоянно натыкались на него глазами.
Т: Как на колоду и топор.
Т: (глухо) Есть эта популярная шутка. «Аня, - мол, - дура, а жизнь прекрасна». Аллюзия к Толстому. Аня дура! (нервно смеётся) О, я бы шагнула под поезд, положила бы голову. Но жить-то сложнее, да? А мне хотелось быть сильной. Он не заслуживал слабую.
А: У неё появились какие-то совершенно жуткие, фиолетово-багряные круги под глазами.
Т: Он становился всё спокойнее день ото дня. Спокойствием не человека, камня. Я билась – об него – с болью! (ударяет Антона в грудь, коротко всхлипывает)
А: Нужно было законсервировать все эти недели в себе. Я сохранял на будущее. Покрывал лаком – слой за слоем.
Т: Он отдалялся. Хотя, казалось бы, как может отдалиться тот, с кем и не сближались.
А: Это был инстинкт самосохранения.
Т: Последние дни мы доживали в каком-то неистовом голодном безумстве. Добрать! Вобрать!
А: Последние дни перед её отъездом.
Т: (настойчиво поправляя) Пос-лед-ние дни.
Марина: Больше всего я хотела бы, чтобы они - старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня – никогда сюда не приезжали. Никогда.
Т: (тихо) Есть люди, выделенные друг другу, как орудие самоубийства.
А: Она всегда верила в предрешенность. Я – только в собственный выбор людей.
Т: Но ничего избежать всё равно не удалось. Это говорит о том, что я права.
А: Или о том, что мы плохо старались. Я плохо старался.
Т: Всё одно.
А: Она так странно улыбалась, когда собирала вещи.
Т: Он так тяжело на меня смотрел.
А: Надо было отпустить.
Т: Могла бы – не отдала бы никому!
Т: Очень жарко сегодня. Чудовищно.
А: Как и вчера. Как весь август.
Т: Нет, сегодня как-то особенно… И запах – подпаленная резина.
А: Я не чувствую. Ты – всё, собралась? Вещи?
Т: (делая нетвёрдый шаг навстречу) Будто игра в мяч. Правильные, пустые слова. Но, слышишь, вспарывает! Изнутри вспарывает (сгибается от боли, прижав к груди руки), ре-жет ме-ня! Антон!
А: (быстро подаётся к ней, подхватывает, сжимает руками её плечи и прячет лицо в её волосах; пауза) Через полтора часа у неё поезд. Она сядет в вагон, уберет сумку под сидение, задернет грязноватую шторку и откинет голову к пластиковой стенке. Я уйду сразу.
Т: На прощание он будет долго и больно целовать меня – так, чтобы я запомнила и не смела забыть.
А: Я мог бы увезти её в Симферополь.
Т: Я могла бы забрать его с собой в Москву.
А: Но будни у меня уже были – и есть. Новые не нужны.
Т: Каждый должен успеть хоть немного пожить, а не посуществовать. Почти шесть недель пожила. Мне хватит. На весь век – хватит.
А: У некоторых не случается и того.
Т: Пусть будет, что помнить. Долго помнить!
А: Она обернётся уже из тени тамбура и спросит то, не спрошенное, одними глазами.
Т: И он ответит то, не отвеченное, одними губами.
Олег: Я встречал её на Белорусском на следующий день. Она съехала от меня тем же вечером. Из того колледжа я вскоре уволился – всё просто оказалось не так легко, как хотелось бы. Я не мог каждый день встречать её в коридорах и видеть в её глазах сумасшедшую, посмертную тоску отлюбившей своё женщины.
Олеся: Он приехал домой первого сентября. Всё пошло, как прежде, я так никогда ни о чем и не узнала, но нас не хватило надолго. Он искренне и честно пытался меня жалеть, хотел вернуть всё к самому началу, но не понимал: никогда и ничего не становится, как было до. Мы разошлись где-то в середине ноября. Был вечер – промозглый, такой, когда ничего не хочется, только лечь и не двигаться, когда даже совсем не хочется жить…
Марина: Они к нам больше никогда не приезжали – старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Как будто всё это был чей-то тревожный душный сон – когда жарко ворочаешься на сбитых простынях, мечешься и морщишься во сне, просыпаешься разбитым и больным, с тяжелой головой и ломотою во всём теле.
А: Мы знали, чем всё это кончится, а я так даже пытался избежать. Но это ничего не решало – ни знание финала, ни мои попытки.
Т: Есть вещи, с которыми людям нельзя спорить, можно только смириться (медленно оседает на пол у ног Антона, он опускается на колени и, обхватив её голову руками, целует в лоб).
Т: Тридцать первое августа навсегда останется для меня днём, когда закончилось самое большое, самое важное в моей жизни. Но Ты, всеведущий Ты, который поведёт меня через долину смертной тени, слушай же: я благодарна. Я благодарна тебе! Благодарна! Слышишь? Ты слышишь?!
А: Он слышит.
Могу подарить какому-нибудь талантливому режиссеру талантливой студии (читать: слепоглухонемому смельчаку). Публикую, как, в прямом смысле, с листа, - с современной честностью копипаста.
Она должна называться «Коротко, бессюжетно и рефлексивно».
Юлия Пахомова
31 августа
пьеса в одно действие на два голоса
31 августа
пьеса в одно действие на два голоса
Действующие лица:
Татьяна (Тата) – девушка приблизительно лет 23-х;
Антон – молодой человек чуть старше неё.
Появляются:
Марина – старшая сестра Антона;
Олег – молодой человек, имеющий некое отношение к Тате;
Олеся – девушка, имеющая некое отношение к Антону.
Темный сценический задник. В глубине сцены – деревянная скамейка, рядом урна; слева от скамейки, ребром к залу, короб дверного проема, справа – уличный фонарь. Ничего, кроме четырех этих простых элементов, имитирующих пространство перед подъездом любого дома в любом городе. Приглушенный свет разлит над всей сценой. Из правой кулисы появляется Антон, на нём надето что-то простое до обезличенности – белое, бежевое или черное. Он медленно подходит к скамейке, садится лицом к зрителю. Слышится размеренное и громкое тиканье часов - и тут же словно бы идущий издалека уличный шум. Он сидит некоторое время, сцепив замком руки и глядя в пол. Шум и тиканье нарастают, усиливаются, становятся всё громче. Из лево кулисы появляется Тата, одетая в платье того же цвета и простейшего кроя, она быстро проходит несколько шагов и замирает между кулисой и аркой двери. Как только она останавливается, все звуки резко исчезают, Антон встаёт и поворачивается к проёму. Тата не двигается некоторое время, после медленно подходит к двери, толкает её и проходит. Зритель словно бы наблюдает картину в разрезе. Тата останавливается сразу за порогом, между ней и Антоном сохраняется расстояние. Некоторое время они молчат.
Тата: Очень жарко сегодня. Чудовищно.
Антон: Как и вчера. Как весь август.
Т: Нет, сегодня как-то особенно, даже воздух какой-то липкий, ты идешь, а он остаётся на коже кусками, склизкими, плотными, и не вдохнуть, кажется, он – резиновый. И пахнет, как подпаленная резина.
А: Я не чувствую. Ты – всё, собралась? Вещи?
Т: (вдруг качнувшись на месте) Наверху. Поможешь? Не хотела кричать из окна.
Антон кивает и делает шаг вперёд.
Т: Жарко, как же всё-таки жарко…
А: (с напряженным спокойствием) Будем надеяться, поезд попадётся фирменный, с кондиционером.
Тата, опять качнувшись на месте, замирает. Снова начинают слышаться тиканье часов и уличный гул, постепенно нарастающие. Она вдруг, с шумом заглотнув воздух, быстро срывается с места, подходит к Антону и прижимается к нему, пряча лицо в изгибе его шеи, не поднимая рук. Звуки тут же резко стихают. Антон вздрагивает, но не двигается, а после наклоняет голову, касаясь щекой её волос. На сцене появляется Марина, медленно подходит к скамейке и садится, сложив на коленях руки.
Марина: Они приехали сюда шестнадцатого июля, в отпуск. Старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Таню я в последний раз видела мельком лет пять назад. Или семь. Кажется, всё-таки пять, уже не помню. Она радовалась своему первому настоящему отпуску, как ребёнок, и гордилась им – тайно, подспудно. В ней вообще удивительно совмещалось несовместимое: она казалась совершенным ребёнком, но иногда в её жестах, в повороте головы, в на секунду застывающем взгляде читалось что-то не взрослое даже – вневозрастное. Она не любила жару, любила море и любому обществу предпочитала общество наших кошек и привезенных с собой книг. Двадцатого из Симферополя приехал Антон (поворачивает голову и смотрит на Антона и Тату), мой младший брат. Нас всего у родителей четверо. (неспешно поднимается на ноги, идёт к левой кулисе и оборачивается, прежде чем исчезнуть) Они должны были гостить у нас четыре недели, ровно двадцать восемь дней - старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Таню я в последний раз видела мельком лет пять назад. Тоша – ещё в далёком-далёком детстве.
Марина уходит.
Т: (не поднимая головы) В первый раз я увидела его случайно. Меня никто не предупредил, что возвращается чей-то сын. А, может быть, я пропустила, прослушала – это было бы очень на меня похоже. Так и прошла, ни к чему не готовая, через полдома, от крыльца до большой комнаты, где было слишком шумно – вспыхивающим, ликующим, приветственным весельем. Это успело только насторожить – всего лишь насторожить, не больше. Так я и появилась на пороге – встревоженная, но ещё не успевшая испугаться.
А: Чего можно было бояться?
Т: Нового человека, конечно.
А: Мама в какой-то раз опять расцеловывала меня в обе щеки. Мы не виделись с марта, я тогда приезжал. И, конечно, был рад – всё-таки дом – но уже очень хотелось, чтобы приветствия окончились. Её я заметил краем глаза, боковым зрением – светлый силуэт в дверном проеме – и повернул голову.
Т: Он оказался первым, с кем я встретилась глазами. Незнакомый парень в белой футболке, с уставшими глазами и резкой складкой у рта. Эту совсем не подходящую по годам складу я поймала взглядом как-то сразу, безотчетно, и она меня испугала. Той холодноватой жутью, которой страшна Сказка о потерянном времени – очень недетская сказка.
А: Я спросил «Кто это?», хотя знал – знал, что у нас гости. Но всё равно спросил.
Т: Марина потом извинялась – ей показалось, что вопрос прозвучал грубо.
А: Но мне надо было спросить вслух – прямо тогда.
Т: Голос у него был с хрипотцой, будто ото сна – как бывает сразу после пробуждения, низкий и какой-то глухой. Тихий рокот, не голос.
А: Мама спохватилась, засуетилась, сказала: «Это Танечка, Викторова дочка».
Т: А потом добавила «Наш Антоша приехал» - и глаза у неё стали влажными. Иногда складываются эти неловкие ситуации – когда ты будто подглядываешь в замочную скважину за чем-то очень личным, в чем тебе никогда не будет места. Мне тогда тоже стало неуютно, как-то ознобисто, и захотелось уйти. Ей было бы стыдно при мне плакать, наверное.
А: Но мама не заплакала. Она привыкла нас провожать и встречать.
Т: И сразу позвала к столу. Если бы я не была так занята собой, то заметила бы, что она ещё с вечера не покидала кухни. Она вышли из комнаты первая, за ней ушла Марина – и мы с ним остались одни. Солнце било в окна, будто сумасшедшее, с жестокостью маньяка, и июльская Керчь плавилась под ним, белым, как платина. Помню кружащуюся в воздухе пыль – и то, как он продолжал стоять ко мне вполоборота, глядя через плечо.
А: Я не хотел дома никаких чужих людей, если честно, хотя они всё-таки были не совсем гости, платили за постой – дешевле, чем любым частникам, но это всё-таки были деньги. Зимой, когда никого из нас рядом нет, они родителям точно не помешали бы. Она так и осталась стоять на пороге, эта «Викторова дочка». Я помню, платье у неё было такое белое с желтым. Платье как платье. Но я почему-то запомнил.
Т: На мне тогда было какое-то смешное полу-домашнее платье, я в нём в огороде валялась в шезлонге с подламывающейся ножкой и читала. Я тогда, кажется, перечитывала Куприна, а, может быть, нет. Если бы знала – наверное, переоделась бы. Или нет. С какой бы стати.
А: У неё глаза были испуганные, а подбородок – вздёрнутый. Будто она сразу решила от меня защищаться. Будто это я здесь был чужой, а она – своя. Но глаза её выдавали. И руки. Беззащитные такие руки вдоль тела.
Т: У меня потом спросят: «Когда ты успела влюбиться?» - и я солгу. На самом деле, я влюбилась тогда – когда он прошелся по мне взглядом, равнодушным и льдистым, синим, как январское утро, и просто отвернулся, будто ему стало неинтересно.
А: Маринка потом скажет: «Так быстро?», но не её дело знать, как быстро. Я тогда посмотрел на неё – всё, мол, познакомились, дай выдохнуть с дороги – и отвернулся. Опять краем глаза уловил движение – как она сошла с места и сделала шаг в сторону, с порога. Поймал вот это белое и желтое с подола её платья. Я как-то крепко это запомнил – вот она уходит, вот в последний раз взлетает от шагов её юбка – и всё, тихо, пусто. Почему так запало в голову – черт знает.
Т: Я тогда всё поняла. Вернее, не так, иначе: я тогда поняла, что это – всё.
По-прежнему так и не поднимая рук, Антон и Тата, не отрываясь, делают несколько шагов по кругу, напоминающих тур вальса – максимально простые, не танцевальные движения – и вновь замирает в прежних позах. Когда они останавливаются, на скамейке уже сидит Марина.
Марина: Следующие дня три они даже не виделись. Тоша вставал раньше, совсем рано, а потом целый день был чем-то занят. Папа как раз взялся перестраивать баню – и он ему помогал. Вечером Тоша уходил в город к друзьям и возвращался поздно. Иногда не возвращался вовсе – до утра. Таня поздно ложилась и поздно вставала, набирала в сумку абрикосов и шла с родителями на пляж. Но у неё стал странный взгляд – она всё время смотрела в пол или в пустоту, а потом вдруг быстро вскидывала голову, будто прицельно надеясь встретить чей-то взгляд. Но, кажется, не встречала. Тошу она, по-моему, раздражала, хотя с чего бы (встаёт и уходит).
Т: Это просто слегка волновало. Незнакомый мужчина. Слишком много молчит. Было интересно. По крайней мере, мне очень хотелось себе верить. Иногда я смотрела на него – когда шла от калитки до крыльца или в обратном направлении, реже – из-за края занавески в окно. Он всё время что-то делал во дворе – пилил, чинил, рубил, не знаю, я не всматривалась в действия, я смотрела на него. Это было красиво. Всегда. И тогда я сказала себе: это просто вожделение. Он молодой мальчик, бронзовокожий, синеглазый, тут надо быть деревянной, чтобы не. Смешно.
А: Меня выводило из себя, когда она смотрела. Чувствовал себя, как в зоопарке. И мне всегда становилось жарко – жарче, чем под солнцепеком.
Т: Однажды они с отцом что-то там делали с крышей, я не вникала; кажется, крыли заново. Я как раз возвращалась из города, какие-то сумки несла. Проходила мимо и засмотрелась на него. А он вдруг как-то очень резко развернулся на этой покатой крыше, нога поехала по тонкой деревянной рейке – и я как-то предельно отчетливо поняла, что он сейчас потеряет равновесие и упадёт. Всплеснёт руками в сильно-нелепом движении, но ухватиться будет не за что. И упадёт. С этой крыши.
А: Не рассчитал, не так поставил ногу – и она просто ушла вниз, эта крыша.
Т: Я подумала, что сейчас тоже разобьюсь и упаду, почти почувствовала, как с высоты собственного роста падаю глубоко, глубоко вниз, и тошнотворное ощущение невесомости падения подкатило к горлу. Будто ты уже упал, а все твои внутренности остались на прежнем месте. Тянет, тянет из тела, мутит.
А: Успел наклониться в нужную сторону и за эту же рейку ухватиться. Вот тогда и почувствовал на спине пот – холодный, при плюс тридцати семи на солнце. Нелепая смерть была бы – от падения с банной крыши. Инвалидность ещё более нелепая.
Т: Сердце вспухло и встало поперёк горла. Хочу сглотнуть – и не могу.
А: Там, вместе с этим холодным потом, между лопаток проступил взгляд. Будто она его на мне выжгла. Я выпрямился и посмотрел вниз. А она там стоит. Смотрит.
Т: Так бывает – иногда понимание приходит в одну секунду. Какая-то деталь, мелочь, ерунда вдруг даёт представление о чем-то очень важном. Идиотский, казалось бы, проходной эпизод – поскользнулся, случается. Но я поняла очень четко, что так на ту глубину и рухнула бы спиной вниз – где-то внутри себя – если бы он упал. Обе полые вены – с треском – от сердца.
А: «Нормально. Живой», - бросил я.
Т: Я ответила: «Слава богу». У меня с той минуты появился какой-то иррациональный страх, что он умрёт. Будто до этого случая он был бессмертный – и вдруг оказалось, что с ним когда-нибудь случится то же, что и со всеми. Меня испугал сам факт того, что он – внезапно смертен.
А: Я ещё какое-то время на неё смотрел – а потом отвернулся. И вот она опять уходила, а я оставался и краем глаза ловил размытый след от её движения в воздухе – бронзовую тень кожи, блестящую вспышку браслета на щиколотке. На меня даже страх от этого не случившегося падения так и не напал – она перекрыла. Глупость, одна сплошная глупость.
Антон поднимает руку и коротко сжимает плечо Таты. Затем снова опускает. На сцене появляется Марина, подходит к скамейке и садится.
Марина: Я отметила как-то автоматически: тем вечером он впервые назвал её «Тата». До этого Тоша вообще не обращался к ней по имени, а нам говорил «Их Татьяна». Мы сидели за общим столом, это случалось редко, но тогда – всё совпало, и, передавая ей что-то из рук в руки, он просто позвал её, привлекая внимание: «Тата». Спокойно, почти безлично. Будто он имел право. Будто он был уполномочен так её называть. Будто у них появилась какая-то общая тайна. (встаёт, отходит на несколько шагов, оборачивается и смотрит на Антона и Тату) Не это почти падение, конечно (скрывается за кулисами).
Т: А потом я в первый раз пошла к морю одна. Папа уехал рыбачить, мама осталась дома с больной головой, а я пошла – раньше обычного, ещё не было и девяти утра. На пляже было уже достаточно людно, чтобы никого не узнать, но я узнала. Словно мой глаз теперь был намётан неизбежно выбирать его из любой толпы. Он как раз выходил из воды – с равнодушной, непонятной нам, глубинно-материковым жителям, поспешностью человека, выросшего и живущего у моря. Во мне вспорхнуло какое-то детское желание спрятаться за чью-нибудь спину, но я не успела.
А: Она стояла там, где начинается полоска гладкого мокрого песка, держа в одной руке сандалии. У неё был странно нечитаемый взгляд. Я кивнул, проходя мимо, и сказал, что сегодня хорошая вода. Надо же было что-то сказать.
Т: Я не подхватила формальной вежливости и вдруг, ни с чего, сообщила ему, что не умею плавать, а я действительно не умею, - не умела. Кажется, он не поверил.
А: Но сказал: «Давай научу». Это вырвалось само – примерно тогда же, когда я пожалел, что вообще открываю рот. Мне надо было уйти ещё тогда, лучше – бежать со всех ног, но что-то уже мешало, тянуло меня к ней – тянуло так же сильно, как все инстинкты внутри вопили: «Зачем оно тебе надо».
Т: Так он стал меня учить. Теперь я вставала, когда солнце было ещё белым, а не желтым, и уходила на пляж раньше всех – он приходил тоже. Антон долгое время старался довольствоваться только ролью хорошего педагога. Он действительно научил меня плавать – в меру моих ограниченных талантов и слабой физической подготовки. И всё, только теория и примеры.
А: Я к ней не прикасался и пальцем.
Т: Словно я была дикой, ядовитой стрекающей тварью. Медузой со жгучей субстанцией в щупальцах.
А: Просто сразу было понятно: стоит мне подхватить её над водой, придержать за плечи или бёдра – и это будет конец, обратно не вернуться. Я запомню, какая она, её кожа, и захочу прикоснуться снова. Мне это было ненужно.
Т: А я хотела, чтобы стало некуда возвращаться. Давно заметила: мы, женщины, невозвратнее мужчин. Опрометчивее и отчаяннее. Мы с куда большей готовностью кидаемся, сломя голову, на любую глубину – особенно на ту, с которой уже никак не выплыть. Будто вся жизнь женщины – это поиск Той Самой Глубины, почти самоубийственный, суицидальный поиск. Это не закончилось бы ничем хорошим? Всё равно. Всё равно. Давай. Идём. Как раз в этом – смыслы.
А: Тем утром, на четвертый, кажется, день, я просто не успел сориентироваться. Это уже потом я сообразил, что там было неглубоко, что она доставала ногами до дна, что ей не было никакой необходимости цепляться за мою шею. Но она вдруг качнулась, уходя под воду, и я как-то рефлекторно рванул к ней, чтобы подхватить. Мысль о том, что её выгоревший затылок кроется под водой, будто втиснула мне в горло плотный ком – не сглотнуть. Тогда она обвила рукой мою шею. Вы когда-нибудь, когда-нибудь прикасались к оголенному проводу?..
Т: Да, я схитрила, и да, я сыграла. Но что иногда может девушка, кроме как использовать смешной, логичный – на удачу – шанс? Мне надо было к нему прикоснуться. Мне жгло ладони, сводило мышцы, тянуло жилы, (чеканит) мне надо – было – дотронуться – до – него. Я бы перегрызла себе запястья, если бы потерпела ещё хоть немного. Я бы – просто – издохла.
А: Вода прохладная, а кожа у неё была – горячая. Будто температура выше нормы. И вдруг, очень близко, перед самым моим лицом, - приоткрытые губы, влажные, неестественно темно-розовые, и капля воды на завитке волос у виска. Нужно было что-то сказать, но я бы вряд ли услышал сам себя, в моей голове слишком громко рокотало море.
Т: Это случается всего раз. Всего с одним. Когда хочется расплавить собственную кожу, подпалить, как пластик, до текучести, и спаять с чужой. Или прошить её лоскуты крепкой ниткой. Чтобы уже никакого разрыва. Чтобы уже вообще – не отходить.
А: Я поцеловал её только на следующий день, когда стало ясно, что иначе чертова неловкость не уйдёт, что возврата уже не будет.
Т: Как только мы вышли со двора на пыльную, посыпанную песком дорогу. Просто взял меня за руку выше локтя и дернул на себя. Я ударилась об него, как ударяется о скалу волна, как расшибаются о стену, и губы у него тоже были твердые и сухие, узкие жесткая линия, и от меня ничего не осталось. Он целовал меня, будто наказывал.
А: Она была всем, от чего я так старательно бежал – московской перелётной девочкой, капризным сезонным явлением. Мы, парни из городов-курортов, знаем, как это бывает, и поверьте: всё далеко не так весело. Они уезжают обратно в свои большие шумные города, к смазливым мальчикам с дорогими игрушками, а мы – остаёмся.
Тата отстраняется от Антона и, запрокинув голову, заглядывает ему в лицо. Некоторое время они смотрят друг другу в глаза. Затемнение. Одновременно одинокий луч света выхватывает у правой кулисы фигуру Олега. Он поворачивает голову, смотрит на Антона и Тату.
Олег: Они все так меня и звали – просто «Техник». Наш техник починит, наш техник заменит картридж в принтере, наш техник подключит телефон. Весь колледж, где Таня вела семинары по педагогике, от директрисы до охранника на проходной. По-моему, Таня была первой, кому вообще пришло в голову спросить, как меня зовут.
Т: (голос из темноты) «Тебя как зовут-то, техник?»
Олег: «О-лег». Прошло ещё полтора месяца, прежде чем я подсел к ней в столовой. Она пила кофе – растворимый, безвкусный, полупрозрачный, и я позвал её пить настоящий – в кафе через улицу. Очень удивился, когда она пошла.
Т: У него были ласковые глаза и осторожные руки, вкрадчивый голос и много умных мыслей в наглухо запертой клетке. Он в меня влюбился, кажется. Я, кажется, в него.
Олег: Мы съехались месяцев через восемь – как-то очень естественно, просто её вещи постепенно перекочевали ко мне – одна за другой. По большей части – чашки и книги. Очень много разных чашек и книг. Так мы прожили год, даже год с чем-то. В отпуск с родителями она ехала потому, что я свой отгулял ещё в мае – пришлось уезжать к маме в Ростов, она тогда сильно болела. Мы попрощались очень спокойно.
Т: (в голосе слышится горькая усмешка) Клюнули на перроне друг друга в губы…
Олег: … Считая, что скоро встретимся снова, как ни в чем не бывало. Мы исправно созванивались каждый вечер. В первый раз она не ответила на звонок двадцать девятого июля. Просто не взяла трубку. А, может быть, не слышала. Или была занята.
Олег вдыхает и открывает рот, словно хочет сказать что-то ещё, совершает такое движение, словно хочет сделать шаг к ним, но не делает, разворачивается и уходит. Свет над ним гаснет и вспыхивает над Татой и Антоном. Она упирается лбом ему в плечо.
Тата: В тот же день, когда впервые поцеловал меня, он спросил: «У тебя кто-то есть?», спросил почти без вопросительных интонаций. Я сказала: «Да и нет». Я помнила об этом «Да», знала, держала в голове. Память подсовывала мне картины устроенной, тягучей и густой жизни с настойчивостью экзекутора, но вместе с тем ничего уже не существовало. Жизнь до него, до этого керченского берега свернулась в рулон и отправилась в дальний угол сознания, в пыль и темноту. Был только Антон, один только Антон с его бронзовыми плечами и холодными глазами палача. Да. Па-ла-ча.
А: Мне даже в голову не пришло ревновать её – или презирать, или смеяться, или тешить самолюбие, или что там обычно делают парни, с которыми изменяют.
Т: Потому что это не было изменой. Такое называется иначе – или не имеет имени вообще.
А: Я предпочел думать, что у неё никого не было до меня. Предпочел намеренно не знать.
Т: А я будто и не ведала никого до него. Никто будто и не прикасался ко мне – нигде, никогда, ни пальцем. Мысль о том, что кто-то мог дотронуться до меня, не будучи им, коробила, корежила, оскорбляла. Его ладони первыми выжигали клейма. Его рот первым оставлял метки. Его запах был первый, осевший на мне и впитавшийся в поры. Его жар был первый принятый. Мы будто творили новый, первозданный мир – из хаоса и небытия. Ничего не существовало до нас – и никто не существовал. Память стала памятью о прошлой жизни – остаточными воспоминаниями, лоскутами, бьющимися на ветру, амнезийными вспышками.
А: Так вроде считают все и всегда – что они первые; это неоригинально. Но я тоже поддался – и ненавидел себя за это чувство, будто творю вместе с ней новый мир, будто это не примитивное желание тела, а акт созидания. Всё должно было быть ясно и просто, но не было, и чем сильнее её пальцы сжимали мои плечи, тем острее я понимал: всё, поздно, не выбраться, ловушка, капкан, и я сам загнал себя в него. Нельзя даже ампутировать, чтобы выбраться. Теперь она была точкой, из которой воссоздавалась вселенная.
Т: Мы оба не убереглись друг от друга. Только я с самого начала не хотела беречься, а он – он ещё пытался. (шепчет, поднимая руку и оглаживая его ладонью по щеке) Мой сильный мальчик, он так честно старался.
А: (перехватывая её за запястье и неожиданно бережно отводя руку) Это всё равно было бесполезно. Бой с ветряными мельницами.
Т: Мы сдались друг другу, как сдаются победителям. Я видела это в его глазах, в узкой и прямой, словно от лезвия, прорези рта, видела, хотя он всячески пытался не показать. Но я читала с лица и жестов, потому что знала, что искать. То же, что считывала с себя в зеркале, с движений собственных рук, которые, наконец, стали по-настоящему моими – моими, потому что созданными единственно, чтобы обнимать его.
А: Это случилось в том самом недостроенном сарае, я подсадил её на старый стол, она тогда ещё занозила руку.
Т: И он высасывал эту занозу ртом, обхватив мои пальцы губами. Было двадцать девятое июля. День, когда я захотела заморозить время, чтобы никуда не деваться из этой стрекочущей, пахучей, чернильной крымской ночи.
А: Двадцать девятое июля. Через три дня мне нужно было возвращаться в Симферополь.
Т: На этот раз он, приморский мальчик, уезжал бы от меня, отдыхающей девочки. В этом даже была своеобразная ирония.
Антон поднимает руку и всего раз проводит по её волосам, пропуская между пальцев пряди. Тата снова запрокидывает голову и смотрит ему в глаза. Затемнение. Из глубины сцены появляется Олеся, подходит к скамейке, робко садится на самый край.
Олеся: Я продавала сигареты. Друзья ухахатывались до слёз: у самой астма, а торгую в табачном киоске. Ненавидела то место, честное слово, но если бы не оно – не случилось бы Антоши. Был вечер – промозглый, ноябрьский, такой, когда ничего не хочется, только лечь и не двигаться, когда даже совсем не хочется жить. Очень пьяный парень долго пытался наскрести мелочи на пачку Кэмела. Это потом я узнаю, что зовут его Лёша и он лучший Антошин друг. Антон появился за его спиной, будто вынырнул из синей моросистой полутьмы, подхватил за шкирку, протянул вынутую из кармана купюру. Такой молчаливый. Собранный. С этими скупыми жестами. Надежный до пугающего. Парень забрал сигареты и сдачу – и они ушли. Знаете это странное ощущение – будто кто-то с тихим «Треньк!..» разрывает внутри какую-то смертельно важную жилу – с таким я смотрела им вслед в маленькое окошко киоска. Я могла больше никогда его не увидеть, но он пришел на следующий день.
А: Тоскливое лицо белокурой девочки в раме из замызганного пластика. Она была такая, ну, потерянная, что ли. Как выброшенный щенок. Мне надо было к ней вернуться.
Олеся: Пожалел. Я всегда знала, что пожалел. Так что же, хоть – он меня. Я-то себя впредь не жалела совсем – специально. Просто поняла сразу: это судьба мне такая. Раздариться ему.
А: Третий год вместе жили. Я жениться на ней хотел. Хорошая. Просто хорошая. Всем очень нравилась.
Олеся: (вскинув голову и посмотрев в направлении Антона и Таты) И совсем не опасная, да? (ответа нет, она встаёт и подходит к самому краю сцены, смотрит вниз и в сторону) Антоша очень вовремя тогда в марте уехал. При нём я боялась, думала: не удержусь и расскажу, расплачусь вдруг. Он уехал, а я пошла. Пошла и сделала аборт. (поднимает голову, смотрит в зал) Нет, он не знал! Он ничего не знал. Он бы мне – никогда не разрешил.
Олеся медленно, сомнамбулически уходит к правой кулисе. Над Антоном и Татой зажигается свет. Они по-прежнему стоят вплотную друг к другу, не касаясь и глядя в глаза.
Т: А мне не было интересно, есть ли у него кто-то. То есть, нет, не так, было, конечно, было. Мы, женщины, как ни странно, ревнивее вас, мужчин. С кем он спал было совсем неважно, но – кого он любил… Нет, я предпочла не знать, я бы не смогла, не выдержала, не вытерпела того, что он любил кого-то до меня. И я загнала свою нелепую, жгучую, пошлую ревность так глубоко, как только смогла, глубже, чем лицемерную память о собственном прошлом.
А: Стыд убивал. Сочился из пор. Злил. А я в ответ злился на Тату – за то, что она появилась и перевернула всё с ног на голову, за то, что она взмахнула этой своей загорелой рукой и порушила всё к чертям. Слабак. Сдался женщине.
Т: (чеканит) Всё – не – так.
А: Но думать так мне было проще, чем усвоить: мы взаимно друг друга топим. Даром что выучились плавать.
Т: Там, в глубине, на которую мы уходили, не было того моего, который так и не стал мужем, не было той его, которая так и не стала женой. Мы отгородились от них, как смертельно больные – зоной карантина.
А: Чумные. Черная зараза цвела на коже.
Т: Романтичные поэты во все века называли это любовью, но сладкое слово не вмещало всей силы выстрела в упор. Больно (качнувшись, поднимает руку и прижимает пальцы к виску, морщась).
У правой кулисы появляется Марина, смотрит на них некоторое время.
Марина: У Тоши оставались какие-то три дня. В эти дни мы его просто-напросто не видели. Честное слово, понятия не имею, где они были, у каких Тошиных друзей, гостеприимных, как тюремщики. Всё это было так быстро, так ожидаемо и неожиданно одновременно. Ожидаем был каприз, мимолетность увлечения, неожиданны – сила и пугающая самоотреченность. Вот смешно: я, ещё ничего у Тоши не спросив, уже знала, что никуда он в срок не уедет, и была единственной, кто не удивился, когда он остался. Уж не знаю, как он улаживал это на работе, что говорил, на что менял – допускаю, что он мог вообще ничего и никому не сказать. Впрочем, нет, он был тогда ещё вполне рассудочен – рассудочнее Тани с её обмётанными страстью губами и глазами обреченной. Дети. Какие же. Всё-таки. Дети. (качает головой и вдруг садится на пол у самой кулисы) Теперь у них были ещё почти две недели. Это, знаете, как когда кошке по кускам отрезают хвост.
Т: Нам было нужно время. Взятое откуда угодно, но – время. Антон действительно договорился с кем-то, что-то пообещал, поменялся отпусками, не знаю, я так и не поняла, всё это было неважно. Он должен был уехать второго августа ранним утром, но никуда не уехал; второго августа ранним утром он целовал мои мокрые от пота волосы, жаркий затылок, руки, пахнущие морем. Второго августа ранним утром казалось, что время вообще ещё никем не изобретено.
А: Я очень ясно осознавал, что пожалею обо всём этом. Безрассудные поступки – это вообще не обо мне. Но тут вся история была не обо мне – и я понял, что не могу уехать оттуда, где будет она, не могу покинуть место, в котором она останется. Я же тоже живой, в конце концов.
Т: Мы съехали из дома его родителей в пустующую однушку какого-то старого приятеля на песочной окраине, где не было понятно, степь это уже или ещё город. Съехали не от стыда или смущения, а просто потому, что нам ничего не хотелось показывать ни одному человеку на земле. Наше было только нашим. Мы обрели твердую, как камень, молчаливую скрытность влюблённых или подельников-убийц.
А: Больше всего меня удивило, что нам никто не возразил. Ни её родители, ни мои. Только Марина попыталась что-то сказать, но не договорила и отмахнулась.
Марина: Они же думали, что единственные такие. Что никто, никогда, ничего, ну да, разумеется, куда нам, смертным. Но мне тоже было двадцать. Когда-то. Поэтому я промолчала.
Т: Это был пир во время чумы. Я не помню, что мы ели, пили, о ком думали. Кажется, ни о ком. Мы только говорили и жались друг к другу – бесконечно. Я уже тогда видела, что уничтожаю его, сама того не желая, видела, как он разрывается между желанием остаться собой – и сдаться. Не мне сдаться, - этому всему. Он не мог позволить себе забыться. Я – могла и позволяла.
А: Я честно пытался сказать себе, что всё это блажь. Уже когда остался в Керчи, уже когда мы съехали, уже когда стал просыпаться с ней по утрам – всё пытался. Она как будто не помнила, что уедет, но я-то – я-то помнил. Мне нужно было быть к этому готовым.
Т: Он защищался. Он готовился дать отпор – мне и себе. А я вот не готовилась.
Марина: Я пару раз встречала Тату в центре в те дни – и почти гордилась Тошей. Что он сделал с этой девочкой, наш маленький мальчик! Но и: что она сделала с ним. (поднимается на ноги, готовится уйти) Дома уже вовсю обсуждали – почему-то звонким шепотом – как она поедет с ним в Симферополь или он с ней – в Москву. Будто это не было мимолётной вспышкой, солнечным ожогом, залечиваемым сметанной плёнкой. Будто всё было правильно и имело шансы. Но вот что удивительно: я почти уверена, что сами они не говорили об этом вообще.
Марина уходит, Тата поднимает руку и проводит кончиками пальцев по плечу Антона.
А: Нам действительно даже в голову в первые дни не приходило о чем-то таком говорить.
Т: Мы как-то очень ясно усвоили: есть временная планка, дата моего отъезда четырнадцатого августа, и она незыблема и нерушима. Константа. Предел. Словно мы, слабые люди, ничего не могли сделать.
А: Это потом я пойму: ей нравилась эта ноющая боль, эта безнадежность.
Т: Мне хотелось сказать ему, чтобы он меня не винил. Вся мазохистичная обреченность происходящего – она делала то, что происходило между нами, пряным и острым. Но это никогда, никогда, никогда не было самоцелью. Вообще ничто не было целью, кроме него, и это единственное, за что я когда-нибудь отвечу перед Судьёй со строгим лицом и непрозрачными глазами. И он будет обязан стать милосерден ко мне. Слышишь, Ты? Я прошла через это. Через несвободу этих (она проводит ладонями по рукам Антона) рук, через горнило этих (быстро вскидывает голову) глаз. Ты должен всё мне простить, Господи. Заранее. Авансом. Потому что я знала, что разъединение не отменить. Я прошла по Чистилищу раньше, чем исчезла с лица земли. Хотя Чистилища, кажется, нет?..
А: Всё – вопрос времени. Это было правило, заложенное в основу игры с самого начала: кто-то уедет, кто-то – останется.
Т: Потому что такое – нельзя – навсегда. Людям не выжить.
На сцене, с разных концов, появляются Олег и Олеся, сходятся у скамейки. Олег наклоняется и проводит по ней ладонью, будто стирая пыль, но не садится; Олеся присаживается на самый край.
Олег: Она сбрасывала звонки дней пять. Позвонила сама, четвертого августа. Я спросил: «Что-то с телефоном?», заранее боясь, что она подхватит, подыграет и соврёт, но она ответила: «Со мной, Олежа» - очень спокойно – и я сразу всё понял. Так быстро понял, что даже разозлиться не успел, только удивился очень. А потом не вынес, сказал: «Нельзя же так».
Т: «Так – тоже», - ответила я, хотя какое право каждый из нас имеет сопоставлять своё с чьим-то чужим. Ничто нельзя сравнивать. Всё – неповторимо.
Олег: Мы очень вежливо попрощались. Деловито даже. Это потом, после я… а! (отмахивается и отворачивается).
Олеся: Антоша позвонил мне первого числа, я хорошо запомнила, потому что как раз с напарницей сменами менялась в этот день. Что-то такое домашнее делала, гладила, вроде. Он такой сдержанный был, немногословный, голос – как наждачка, сухой и жесткий. Ничего мне не сказал, кроме «Я скоро вернусь». Таким тоном обычно добавляют «И мы поговорим», но нет, ничего похожего.
А: До сих пор не знаю, собирался ли я сказать ей всё лично – или не собирался вообще. Так и стал трусом.
Т: Я не винила бы его, если бы узнала. Мне было неважно, что будет после меня, после медовой Керчи с её беспощадным солнцем и отливающим зеленью морем. Совсем неважно, что будет потом, потому что ничего уже на самом деле не было бы - в первую очередь для меня самой, и в этом я эгоистка.
А: Как и я.
Олег: Как все.
Олег подаёт Олесе руку, та пугливо вкладывает свою ладонь в его, встаёт. Они уходят.
Т: Поезд Керчь-Москва уходил четырнадцатого августа после полудня. Я даже вещей собирать не стала. Я была как приговоренная, которая сама себе откладывает казнь, хотя избежать её вовсе всё равно не получится. Согласитесь, есть существенная разница: две недели жизни – или четыре, или шесть.
А: Только цифры. Отсыпанное от щедрот количество дней. Никакой ведь разницы.
Т: Но он сначала остался ради меня, как после я – ради него. Никуда я четырнадцатого, разумеется, не уехала, сдала билет, еле поборола соблазн не покупать никакого взамен.
А: Я настоял.
Т: Рассудительный, правильный! Он всё знал о неизбежности наперёд и шел ей навстречу с высоко поднятой головой – так, кажется, говорят. Я же предпочитала прятать голову в крупный, переложенный камешками и ракушками прибрежный песок. Там – хоть потоп! Такой, что и Ною было бы не спастись.
А: Я где-то слышал: это, говорят, женщины думают в основном о прошлом и будущем, мужчины – о настоящем. Может, оно и так. Не знаю. Кажется, мы с ней поменялись.
Т: (сжимает пальцами ворот его футболки, заглядывает в лицо) Я никогда не спрашивала «А ты любил бы меня дальше? После любил бы меня?» Я не хотела ответа. Не хотела ничего из категории будущего – даже воображаемого. Мне хватало того, что было здесь и теперь.
А: (спокойно смотрит на неё) Был какой-то вопрос, который она никак не рисковала задать. Я до сих пор не знаю, какой. Хотя – неважно, на любой я ответил бы: «Всегда».
Т: На новом билете стояла и новая дата – нечетким черным по нежно-розовой бумаге. Тридцать первое августа. У нас были ещё две недели. Мы были богаты временем, как Крезы. В эти четырнадцать дней я рассказала ему о себе всё, всё. Влила ему в горло, как водку из опрокидываемого стакана, всю возможную информацию о себе – от первого детского воспоминания до момента шага с подножки вагона. Как будто хотела напитать его собою, чтобы он потом нёс внутри как можно больше меня – и вся моя жизнь продолжалась бы в нём, не имея возможности продолжаться во мне самой.
А: Она не замечала, как жадно я слушал. Несмешные вне контекста школьные и университетские истории, влюблённости подруг и собственные, неудавшиеся романы, ссоры с родителями, прогоревшие планы и несбывшиеся мечты, - всё это она передавала мне из рук в руки, с губ на губы – как один на двоих глоток. Я запоминал всё это потому, что ей так было нужно, а ещё потому, что в той жизни, которая наступила бы после, мне было необходимо что-то от неё. Что-то, что сдабривало бы каждый последующий пресный день щепотью соли. Я был невысокого мнения о будущем.
Т: Я о будущем не думала вообще.
А: Это была одна из причин, по которым я продолжал злиться на неё.
Т: Он бывал резок, жесты его – быстры, глаза – страшны, страсть – разрушительна. Но я ничего не просила менять, я, ненавидевшая боль, не просила нежности. Саморазрушение, будучи запущенным однажды, остановиться уже не могло.
А: Билет лежал на самом видном месте. Посреди крышки комода, придавленный сверху горстью мелочи. Мы постоянно натыкались на него глазами.
Т: Как на колоду и топор.
Свет мигает, на секунду гаснет, потом вспыхивает вновь. Тата одной рукой сжимает плечо Антона. Начинают слышаться тиканье часов и уличный шум – еле уловимо.
Т: (глухо) Есть эта популярная шутка. «Аня, - мол, - дура, а жизнь прекрасна». Аллюзия к Толстому. Аня дура! (нервно смеётся) О, я бы шагнула под поезд, положила бы голову. Но жить-то сложнее, да? А мне хотелось быть сильной. Он не заслуживал слабую.
А: У неё появились какие-то совершенно жуткие, фиолетово-багряные круги под глазами.
Т: Он становился всё спокойнее день ото дня. Спокойствием не человека, камня. Я билась – об него – с болью! (ударяет Антона в грудь, коротко всхлипывает)
А: Нужно было законсервировать все эти недели в себе. Я сохранял на будущее. Покрывал лаком – слой за слоем.
Т: Он отдалялся. Хотя, казалось бы, как может отдалиться тот, с кем и не сближались.
А: Это был инстинкт самосохранения.
Т: Последние дни мы доживали в каком-то неистовом голодном безумстве. Добрать! Вобрать!
А: Последние дни перед её отъездом.
Т: (настойчиво поправляя) Пос-лед-ние дни.
На сцене появляется Марина, подходит к Антону и Тате, останавливается спиной к залу, тянется и целует Антона в висок, гладит Тату по руке, затем поворачивает голову и смотрит через плечо в зал.
Марина: Больше всего я хотела бы, чтобы они - старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня – никогда сюда не приезжали. Никогда.
Т: (тихо) Есть люди, выделенные друг другу, как орудие самоубийства.
Марина пожимает плечами, уходит.
А: Она всегда верила в предрешенность. Я – только в собственный выбор людей.
Т: Но ничего избежать всё равно не удалось. Это говорит о том, что я права.
А: Или о том, что мы плохо старались. Я плохо старался.
Т: Всё одно.
Затемнение. Стихают все звуки.
А: Она так странно улыбалась, когда собирала вещи.
Т: Он так тяжело на меня смотрел.
А: Надо было отпустить.
Т: Могла бы – не отдала бы никому!
Когда надо всей сценой вновь зажигается свет, рассеянный и приглушенный, Антон и Тата стоят на расстоянии друг от друга, она – у дверного проёма, он – напротив
. Т: Очень жарко сегодня. Чудовищно.
А: Как и вчера. Как весь август.
Т: Нет, сегодня как-то особенно… И запах – подпаленная резина.
А: Я не чувствую. Ты – всё, собралась? Вещи?
Т: (делая нетвёрдый шаг навстречу) Будто игра в мяч. Правильные, пустые слова. Но, слышишь, вспарывает! Изнутри вспарывает (сгибается от боли, прижав к груди руки), ре-жет ме-ня! Антон!
А: (быстро подаётся к ней, подхватывает, сжимает руками её плечи и прячет лицо в её волосах; пауза) Через полтора часа у неё поезд. Она сядет в вагон, уберет сумку под сидение, задернет грязноватую шторку и откинет голову к пластиковой стенке. Я уйду сразу.
Т: На прощание он будет долго и больно целовать меня – так, чтобы я запомнила и не смела забыть.
А: Я мог бы увезти её в Симферополь.
Т: Я могла бы забрать его с собой в Москву.
А: Но будни у меня уже были – и есть. Новые не нужны.
Т: Каждый должен успеть хоть немного пожить, а не посуществовать. Почти шесть недель пожила. Мне хватит. На весь век – хватит.
А: У некоторых не случается и того.
Т: Пусть будет, что помнить. Долго помнить!
А: Она обернётся уже из тени тамбура и спросит то, не спрошенное, одними глазами.
Т: И он ответит то, не отвеченное, одними губами.
Антон и Тата жмутся друг к другу крепче, снова слышится тиканье часов, к нему вдруг добавляется перестук поездных колес. Звуки сливаются. Появляются Марина, Олег и Олеся, подходят к краю сцены, садятся на самый край, лицом к залу.
Олег: Я встречал её на Белорусском на следующий день. Она съехала от меня тем же вечером. Из того колледжа я вскоре уволился – всё просто оказалось не так легко, как хотелось бы. Я не мог каждый день встречать её в коридорах и видеть в её глазах сумасшедшую, посмертную тоску отлюбившей своё женщины.
Олеся: Он приехал домой первого сентября. Всё пошло, как прежде, я так никогда ни о чем и не узнала, но нас не хватило надолго. Он искренне и честно пытался меня жалеть, хотел вернуть всё к самому началу, но не понимал: никогда и ничего не становится, как было до. Мы разошлись где-то в середине ноября. Был вечер – промозглый, такой, когда ничего не хочется, только лечь и не двигаться, когда даже совсем не хочется жить…
Марина: Они к нам больше никогда не приезжали – старый, ещё школьный папин друг, его жена и их дочь Таня. Как будто всё это был чей-то тревожный душный сон – когда жарко ворочаешься на сбитых простынях, мечешься и морщишься во сне, просыпаешься разбитым и больным, с тяжелой головой и ломотою во всём теле.
Затемнение. Над Антоном и Татой, стоящими в глубине сцены, загорается одинокий луч света. Тата стоит, вжавшись лбом ему в плечо, но не касаясь руками, руки Антона, опущенные вдоль тела, сжаты в кулаки.
А: Мы знали, чем всё это кончится, а я так даже пытался избежать. Но это ничего не решало – ни знание финала, ни мои попытки.
Т: Есть вещи, с которыми людям нельзя спорить, можно только смириться (медленно оседает на пол у ног Антона, он опускается на колени и, обхватив её голову руками, целует в лоб).
Свет гаснет. Уже в темноте слышится голос Таты:
Т: Тридцать первое августа навсегда останется для меня днём, когда закончилось самое большое, самое важное в моей жизни. Но Ты, всеведущий Ты, который поведёт меня через долину смертной тени, слушай же: я благодарна. Я благодарна тебе! Благодарна! Слышишь? Ты слышишь?!
А: Он слышит.
ОТЛИЧНО!
Я ЕЩЕ НЕ ПРОЧИТАЛ ЕЕ НО ЗАРАНЕЕ БРОНИРУЮ!
Уруру).
Лично мне она нравится больше =)
Moura, мне тебя сдали с потрохами.
Тогда с вас адрес электронки, мой друг, потому что эту вещь я тайно высылаю всем почтой, бгг, - не хочу публиковать даже в закрытках... считай моим тараканом).
lutikov@, вот так таинственность делает рекламу!) А там окажется ерунда).
Рита, знаете, вам - всё можно. Вы только скажите, куда кинуть.
дело не в таинственности, а в том, что я же люблю вами написанное и хочу ещё)
Ащ-ащ-ащ