Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Диана, хороший мой человек, с Днём Рождения тебя, и пусть всё просто будет. Мы всего лишь маленькие храбрящиеся женщины, но этого хватит, чтобы добиться покоя и счастья, я свято верю. Ты заслуживаешь всего, чего пожелаешь, потому что вся насквозь пронизана золотым солнечным светом и талантлива, ты понимающая и очень смелая. Я желаю тебе только радости. И люблю.


Мой подарок, как всегда, очень странный, не стреляй в пианиста, он играет, как умеет. Целую.
читать дальше
Я не стал ни лучше и ни хуже.
Под ногами тот же прах земной,
Только расстоянье стало уже
Между вечной музыкой и мной.
Жду, когда исчезнет расстоянье,
Жду, когда исчезнут все слова
И душа провалится в сиянье
Катастрофы или торжества.
Георгий Иванов.
Под ногами тот же прах земной,
Только расстоянье стало уже
Между вечной музыкой и мной.
Жду, когда исчезнет расстоянье,
Жду, когда исчезнут все слова
И душа провалится в сиянье
Катастрофы или торжества.
Георгий Иванов.
Первая седая прядка появилась у неё очень рано. Впрочем, нет, не прядка даже, а так – несколько прозрачно-серебряных, почему-то проволочно-жестких нитей в каштаново-рыжей гриве, но для её двадцати трех это всё равно было странно и, может быть, даже страшно. Но это серебро – сталь? платина? пепел – удивительно шло к черному. Ей вообще удивительно шел траур, если возможно говорить о том, примеряется ли скорбь.
Он всегда слишком много работал и курил, мало спал, и рука его была железной и цепкой. Такие, как он, или переживают собственных детей, они надламываются на пике. Его пик пришелся на пятьдесят один год. Ему никто и никогда не дал бы этих лет, но инфаркт миокарда, по статистике уносящий в год до полумиллиона людей, лишних вопросов не задавал и разрешения не спрашивал. Беда – горе, свобода – подкралась со спины, вползла в чужую постель и пригрелась.
Однажды ночью вокруг человека, круглосуточно окруженного охраной, секретарями и любовницами, не оказалось никого. Его сердце остановилось в третьем часу утра. Она спала на другом конце города – тихо и безмятежно – и, разумеется, ничего не почувствовала, да и что могла почувствовать? Только в идиотских романах Прекрасные Дамы чувствует гибель Отважных Рыцарей. Она Прекрасной Дамой не была, он Рыцарем – тоже, а происходившее между директором крупного холдинга и дочерью его начальника службы безопасности нельзя было назвать даже романом.
Романы у него были с моделью Лялечкой, актрисой Женечкой и ведущей прогноза погоды Надюшей. Только их на похоронах не было, а она была. Пришла и, закутанная в черное, стояла поодаль, словно вобрав в себя всю возможную темноту, такую чужую этому дню. Первому мартовскому солнцу было плевать на то, кто жив, а кто мертв, оно пришло прогревать землю и не обращало внимание ни на тех, кто в эту землю сходит, ни на тех, кто пришел провожать их в последний путь.
Она стояла, опираясь рукой на влажный и шершавый древесный ствол, и смотрела наверх. В издевательски голубом небе кружилась стайка птиц. Под издевательски голубым небом враз постаревшая вдова и трое чужих растерянных детей – все старше неё – прощались с тем, кого любили.
У неё сил проститься не хватило. Да и кто говорил о любви?
***
Выход первого сборника её стихов оплатил он. Второго, пущенного в печать как раз накануне издевательски голубооко неба и равнодушного первого солнца, тоже. Она никогда не считала себя особенно талантливой – так, в меру способной – и писала обо всем и ни о чем. И о великих светлых чувствах, и – патриотично – о березках, и о погоде. Раз на раз не приходился, иногда ей хотелось поджечь замаранные листы над конфоркой, но он каким-то образом каждый раз оказывался рядом и, смеясь, перехватывал её за запястье. Он был намного старше и, пожив, понял, что опрометчивые поступки никогда не приводят ни к чему хорошему.
И она кивала, опуская руку. И строчки оставались жить.
Сейчас она могла бы пожалеть о том, что его больше нет рядом, и некому остановить её взлетающую над синим пламенным цветком руку, но не жалела. Потому что нечего было спасать.
Она перестала писать. Вообще.
Каким-то образом оба пустозвонных сборника вдруг оказались посвященными ему, каждая строчка была о нём и о них, а теперь говорить было не о чем. Жизнь опустела до конца, до дна выпитая и выброшенная.
***
К середине апреля она поняла, что воспоминания начинают затираться. Она помнила глаза напротив – чистого и яркого, почти лазоревого голубооко цвета, ироничные и всегда чуть смеющиеся, умеющие вспыхивать остро и больно. Она помнила правильное лицо с тонкими жесткими губами и благородную седину в его волосах, но это были кадры кинофильма, а не память, это всё словно было подсмотрено ею со стороны – будто глаза на неё никогда не смотрели, губы никогда не целовали, руки никогда не касались – властными и уверенными движениями собственника. Она не знала, как вернуть воспоминаниям жизнь, да и не хотела. Отправить память на свалку оказалось проще, чем держаться за неё.
Так казалось, что ничего не было. Так казалось, что её отпускает. Быстрее, чем она ожидала, но отпускает.
Только стихи по-прежнему не приходили, черное по-прежнему шло ей больше всего другого, а потом он начал сниться ей. Живой и здоровый, каким она его уже почти забыла. Она перестала есть и спать; сначала спасало вино, потом – водка, потом снотворное. До снотворного с водкой дело не дошло, потому что в тот самый вечер в конце апреля, когда она уже почти решилась на этот беспрецедентный шаг, её, почти затворницу, зачем-то потянуло в город.
В центре было людно, шумно, светло и суетно. Там, за огромными окнами заполненной до отвала кофейни, жили люди – шли куда-то мимо неё, говорили, спорили, обнимались, несли домой тяжелые сумки, слушали музыку в наушниках; у них были цели, причины существовать и мысли о будущем, а у неё только остатки скопленных некогда денег, застрявший в типографии сборник, три черные водолазки и умерший неполных два месяца назад любовник. Он ушел, оставив её ни с чем, только с серебряными нитями в локонах, и что ей делать, она не представляла.
У кофе не было вкуса и запаха, а у людей не было лиц – только размытые контуры. Она уже платила по счету, собираясь вновь, как издыхающий зверек, уползти в собственную нору зализывать раны, когда напротив вдруг кто-то сел, и ей пришлось поднять голову, чтобы ответить на спрошенное «Здесь свободно?». Голос как голос, мужчина как мужчина – может, лет тридцать, может, больше, может, меньше, джинсы, куртка – а за её столиком действительно было свободно. Она кивнула и поднялась на ноги, когда незнакомец вдруг удержал её за руку.
Хватка чужих пальцев была сильной, но осторожной, без боли, а глаза – то ли темно-серые, то ли серо-синие, смотрели твердо и испытующе.
- Вы ведь не торопитесь, - он не спрашивал, а утверждал, и она ведь правда никуда не торопилась.
У заказанного им эспрессо всё ещё не было запаха и вкуса, но хоть одно человеческое лицо перестало казаться расплывчатым и нечетким. Он иногда встряхивал головой, отбрасывая со лба густую темную челку, задавал ей какие-то бессмысленные вопросы и улыбался одними углами губ. Это было чем-то из другой жизни, она и забыла, что мужчины знакомятся с женщинами и угощают их кофе, она вообще уже два месяца жила без памяти.
Запить горсть таблеток стаканом Парламента ей, видимо, в этот день всё-таки было не суждено. Но отложенное на сутки решение – всего лишь отложенное, а не измененное, и можно же напоследок… как же это называлось когда-то… отпустить себя, допить всё до последней капли, сыграть последний аккорд. Она привела его – этого, с аметистовыми в полутьме глазами и вечной полуулыбкой в углах губ – в почти пустую, промерзшую квартиру, и карусель завертелась. Так в самом детстве вертелся вокруг, сливаясь в одну сплошную радугу, мир, когда родители водили её в детский парк, и она с готовностью седлала яркую неживую лошадь на карусельном кругу.
Детство давно кончилось, осталось только ощущение полета и тянущая полуболь внизу живота, приятная и жутковатая одновременно. У незнакомца были уверенные знающие руки, умелые губы и выверенные движения. Он раздевал её неспешно и как-то ласково-осторожно, как уснувшего одетым ребенка, а она ни о чем не думала, вероятно, в последний раз в жизни слушая, как играет внутри вернувшаяся из детства звонкая мелодия.
Наверное, с ним было хорошо. Она забыла, что можно с чем-то сравнивать, и забыла, что можно что-то чувствовать. В конце концов, от того, что она, откинув голову, подавилась выдохом, водка и белая милосердная горсть не сдвинулись дальше, чем на шаг.
Имени его она так и не спросила, он её – тоже, да и зачем? Никакого смысла.
Проснулась она одна.
***
Наверное, перед тем, как уснуть надолго, очень надолго, нужно было что-то сделать. Отдать долги, разобраться с документами, может быть, написать кому-то. Если честно, она не знала, с такими тонкостями ей никогда дела иметь не доводилось, и поэтому она просто решила, что всё потом сделается само собою. На письменном столе остались все её документы, деньги – не так уж много – и блокнотный лист с телефонами отца. Писать она ничего и никому не стала, да и что напишешь? Винить и так никого не будут, а если кому-то очень захочется понять, то он поймет, что в её жизни с шестнадцати лет не было ничего кроме стихов, книг и ушедшего за все мыслимые границы человека, годившегося ей в отцы и, почему-то, не отпускавшего от себя. И она в него влилась, вклеилась, вникла, и в конечном итоге просто не смогла жить в городе, откуда всё это ушло.
Подруг у неё тоже никогда не было, были приятельницы, и она предусмотрительно позвонила одной, приглашая вечером на чай. Приятельница удивилась, деланно обрадовалась, но приехать пообещала. Её было жалко за то, что она увидит, приехав, но другого выхода нет. Теперь нужно только скоротать время – солнце было слишком ярким, а небо снова – слишком голубым для того, чтобы делать это сейчас. И она, посмотрев на часы, автоматически отметила про себя, что есть ещё часов пять, а то и шесть, и нужно что-то с ними делать.
Ходить по городу вдоль и поперек, пешим ходом, заглядывая в глянцевые глазницы окон, она любила всегда, хотя и делала это редко. Почему бы не пройтись сегодня. Такой хороший, один из последних апрельских, день. Лучше и не выбрать.
Черное – она забыла, что можно носить другие цвета, да и разве были они, цвета? – странно красиво смотрелось под этим припекающим в полную силу солнцем. На клумбах пробивалась трава, что-то щебетали птицы, люди снова спешили кто куда, а она шла по улице, которую когда-то очень любила и которой даже посвятила цикл в своей прошлой жизни, и думала о том, что она уже давно неживая, а этой улице, этим людям и этим чертовым птицам всё равно, есть она где-то или нет. Не плевать на неё было только двоим – отцу и тому, с кем у неё так и не вышло любви, только привязанность. Но отец переживет, он всегда был сильным, а больше о ней думать некому, некому, не-ко-му.
Вода под мостом казалась серо-синей, со свинцовым отливом, густой и плотной. Смотреть сверху вниз было приятно, ей нравился цвет и игра солнечных бликов на будто бы маслянистой поверхности. Вдруг подумалось, что там, под этой переливающейся водной пеленой, свежо и свободно – лучше, чем где бы то ни было – и она наклонялась всё ниже и ниже, стремясь рассмотреть что-то там, в небесно-стальной глубине, а вода всё не становилась ближе, и приходилось наклоняться ещё и ещё…
- Совсем сумасшедшая, - чей-то жесткий голос резко вырвал её из созерцательного дурмана, чужие пальцы сильно и цепко сжали предплечье, и она, недовольная тем, что её лишили возможности покоя в мерцающей воде, быстро обернулась. Внутри поднималась странная, иррациональная злоба, она, забывшая, что такое чувствовать, была готова отхлестать по щекам того, кто ей помешал. Ярости, с которой она смотрела, хватило бы на троих – так смотрят только отчаявшиеся и простившиеся – но она разбилась о чужой взгляд. Эти глаза – цвета речной весенней воды, сдавленной гранитными берегами – она помнила.
Вечер, огни, суета и кофе. Обнимающие и удерживающие руки, четкие движения и губы, умеющие целовать. Темные волосы, сжимаемые ею в горсти и пахнущие кофейными зернами. Яркая карусель.
- Зачем? – Она спросила это с мукой, тихо, но отчаянно, это был, возможно, её последний вопрос, заданный живому человеку.
- Идиотка, - почему-то шепотом произнес он. – Абсолютная идиотка. Пошли.
Ей не было интересно, куда. Ей даже не было интересно, бывают ли такие случайности и такие совпадения. В этом городе живут миллионы, а на набережной, где она остановилась посмотреть на воду, вдруг оказался именно он. Впрочем, ей ведь всё равно, давно всё равно.
Он помнил её адрес – это не испугало, он ощупал её руками, ища в карманах пальто и джинсов ключи – это её не смутило, он повел себя, как дома – и было совершенно плевать, потому что это был уже не дом, а склеп. Она всю дорогу шла за ним молча и послушно, как пьяная или сонная, мир вдруг обесцветился и приглушился. И тогда он, сняв с неё сапоги и пальто, вдруг сжал её плечи, посмотрел в глаза и, чуть отведя в сторону руку, больно, с оттяжкой ударил по лицу. Голова бессильно мотнулась в сторону, она резко глотнула воздуха, но не издала ни звука. Щеку жгло, он второй рукой всё ещё держал её за плечо, а в глазах его мелькнуло что-то жалостливо-тревожное. А потом он поволок её в ванную, нагнул под кран, и поток ледяной воды ударил, заставляя задохнуться. Так приводят в себя пьяных и, может быть, он действительно считал, что она пьяна. Кто знает, возможно, и пьяна.
У неё стучали зубы, а он с бесстрастной заботой промокал полотенцем каштановые прядки. Потом была кухня с пустым холодильником, но в морозилке всё-таки завалялась пачка пельменей, и он с ложки кормил её горячими обжигающими пельменями, а она не помнила, когда до этого ела в последний раз, и не помнила, чтобы у еды был вкус. Лицо его было спокойным и сосредоточенным, как будто он действовал по одному ему известному, заранее намеченному плану, как будто он каждый день уводил с мостов спиной вниз упавших в пустоту сумасшедших.
Она дрожащими руками с тонкими нервными пальцами сжимала кружку с горячим чаем, пытаясь ни о чем, ни о чем не думать, когда он вернулся из комнаты, куда зачем-то уходил. Может, знал, что искать… В руках у него были её документы, зажатая скрепкой пачка купюр и листок в клетку – с телефонами отца. Он бросил находку на стол и спросил:
- Что это?
Она пожала плечами, продолжая греть давно не согревающиеся руки о кружку. Он вдруг устало вздохнул, сел напротив и тихо, как-то даже удивленно сказал, глядя ей в лицо:
- Знаешь, никогда раньше не бил женщин.
Ей хотелось сказать что-то вроде «Надо же когда-то начинать» или «Всё было бы правильно, не будь это я», ей хотелось сказать что-то, от чего он, пусть и уверенный в своих действиях, перестал бы чувствовать себя виноватым, но слов не находилось, она вообще уже слишком давно не говорила с людьми.
- Ты действительно очень странная, - продолжил он, видимо, и не ожидая от неё ответов. - А вот про это, - негаданный спаситель кивнул на бумаги, - забудь. Вообще забудь, поняла? Нет и не было. – И он медленно и вдумчиво взял и порвал блокнотный лист, снял с купюр скрепку и вложил их в её паспорт, аккуратно сложил документы стопочкой и отодвинул в сторону.
- Комплекс Мессии? – Вдруг хрипло осведомилась она, и слова песочной крошкой больно оцарапали горло.
- Нет, - на этот раз плечами пожал он,- просто не люблю, когда трагичные дуры трагично шагают с мостов просто потому, что им стало нечего делать.
Она проглотила и это, как глотала до и пальцы на своём плече, и пощечину, и холодную воду, и еду, и обрывки бумаги. Ничего, он уйдет, когда-нибудь же он уйдет, и тогда всё вернется на круги своя, всё снова станет предельно ясно.
- Когда придешь в себя, а ты придешь в себя, скажешь мне спасибо за то, что у меня был выходной, а на улице хорошая погода. Скажешь-скажешь, - вдруг усмехнулся он, посмотрев ей в глаза и, видимо, прочитав в них всё, что она думала. – Наелась? Согрелась? – Она, подумав, дважды нерешительно кивнула – идентифицировать собственные ощущения она уже тоже почти разучилась. – Тогда пойдем.
Он поднялся на ноги и взял её за руку; она снова пошла не спрашивая. В единственную в этой квартире комнату – стерильно чистую и почти лишенную мебели. Разложенный диван, старый шкаф, письменный стол и очень много книг – стопками, прямо на полу. Она оглядела комнату, будто чужая, словно видела впервые.
- Раздевайся, - бросил он.
Кажется, возмущение стало первой осмысленной эмоцией, которую она ощутила за эти два месяца.
- Ладно, - не дождавшись от неё ни жеста, отозвался он. – Я помогу, - и шагнул ближе.
То, как она рванулась в сторону, стало первым её сопротивлением. Она кривила губы, пытаясь что-то сказать, но вдруг пропал голос, вырывалась и уворачивалась, а он хватал её за руки и вжимал в себя – в тело, полное жара и силы, силы чужой и неподвластной, а ей хотелось обратно, в свою тихую лишенную воздуха пустоту, где всё давно было предрешено. Наконец он, обхватив её руками, заставил замереть и поднять голову, и глаза её сверкнули раздраженно и зло. Рано или поздно чужие правила надоедают, ей – надоели. Но вместо того, чтобы осуществить обещание, он вдруг снова усмехнулся и, разжав руки, отступил. Она пошатнулась, лишившись опоры, но быстро справилась с собой и, не понимая, что и зачем делает, снова гневно окинув его взглядом, резко потянула вверх водолазку. И вот так, с этими то ли новыми, то ли вспомненными резкими уверенными жестами, с глазами, вдруг обретшими цвет, с растрепанной гривой каштаново-рыжих волос, - она стала почти красива.
В комнате было слишком светло от немилосердно яркого солнца, пастельное белье пахло порошком и чистотой чужого, не своего, дома, а его руки и губы были странно и пугающе нежны. Он вжимал её в себя – на этот раз бережно и осторожно – а ей не хотелось отстраняться, потому что она забыла, что такое тепло, и карусель кружилась медленно и как-то вдумчиво, снова сверкала радуга, и он целовал отливающие медью прядки, пока она, всхлипывая, вспоминала, как дышать, и хваталась за его плечи, как хватается утопающий за обломки мачты.
Он, этот странный синеглазый, нашедший её на мосту, словно знал, что нужно переждать какой-то момент, перейти через какую-то роковую черту, и дальше всё станет хорошо и просто, как было раньше, а потому не отпускал её от себя ни на шаг до самого вечера, и на руках носил в ванную, и вода была теплой, а полотенце, в которое он её укутывал, мягким. Тело вспоминало ощущения, это было больно.
Приятельница позвонила в седьмом часу и сообщила, что у неё заболела кошка, и она везет эту кошку в ветклинику. Она ещё долго продолжала держать у лица трубку, слушая гудки и не понимая, что где-то есть в мир, в котором люди думают о каких-то животных, где-то есть мир, где ездят и ходят по улицам, мир, в котором иногда случается непредвиденное. Но она была уже слишком измотана, чтобы о чем-то думать, и когда чужие сильные руки, обхватив её спины, потянули в смятый постельный ворох, она послушалась, как слушалась до того уже не раз.
***
За окном было ещё темно, но за громадами домов на горизонте уже проблескивала светло-голубая полоса. Скоро встанет солнце – снова солнце – господи, как много солнца – и настанет ещё один бессмысленный день со своим издевательским небом, надоевшим, оказывается, черным и флаконом спасительного снотворного в ящике стола.
Она переступила ногами по холодной кухонной плитке, поплотнее стянула на груди ткань чужой рубашки, так непривычно пахнущей мужчиной, и открыла холодильник. Там, на дверце, стояла припасенная ею бутылка водки. И она, достав её и отвинтив крышку, вдруг подошла к раковине и перевернула бутылку.
Кажущаяся очень густой жидкость стекала в водосток, еле ощутимо запахло спиртом, а потом она испуганно вздрогнула, услышав за своей спиной:
- Говорю же: совсем сумасшедшая…
Он стоял на пороге, скрестив на груди руки, одетый в одни джинсы, помятый, сонный и улыбающийся. Она вдруг поймала себя на мысли, что ей нравится, как он улыбается, что ей вообще что-то может нравиться. Водка выливалась медленно, ей было зябко в одной его рубашке, но она так и продолжала стоять, глядя ему в лицо.
- Наверное, если я стану нормальная, то буду тебе не нужна, - она сказала это раньше, чем поняла, что говорит, но полумрак располагал, а ей вдруг надоело молчать.
- Тогда не становись нормальной, - не прекращая улыбаться, отозвался он, подходя ближе.
Щетина кололась, это тоже было что-то из забытого…
- Я ненавижу солнце, - вдруг шепнула она на выдохе, не открывая глаз, и он ответил, смеясь:
- Повесим тебе жалюзи. Везде.
Пустая стеклянная бутылка с тихим звоном упала в раковину.
Она вдруг поймала себя на том, что говорит. Беспорядочно шепчет что-то ему в плечо, что-то про кофе и большие окна, что-то про людей и свинцовую речную воду, а ещё про давно не приходившие стихи и стаи черных птиц в издевательски голубом небе.
Ей было больно и кружилась голова, но упасть не давали.
***
Прошло больше месяца, прежде чем она написала первое с начала марта стихотворение. Оно показалось ей убогим и нелепым, она со злостью скомкала в ладони лист, но чужая рука обхватила её запястье, заставив разжать пальцы, и он забрал у неё вырванный из блокнота листок и разгладил его.
Жалюзи помогали, но сквозь щели между пластинами всё равно пробивались закатные лучи цвета старого золота. Она ловила их взглядом и шептала: спасибо.
@темы: Ориджиналы, Друзья, События
ангст разорвал меня в клочья
ну или не ангст, а талант автора
это капец, конечно
спасибо огромное, чувства нельзя выразить словами
Как-то вот не ладится у меня с подарочным позитивом, это я давно поняла, каюсь и посыпаю голову пеплом).
В любом случае, пусть у тебя всё будет заведомо лучше и позитивнее, чем в этом, прости господи, тексте