читать дальше- Ты, конечно, скучала, - тон уверенный, а глаза у него по-прежнему наглые, наглее некуда, ну, хоть что-то в этом мире не меняется, и она тянет из сумки пачку сигарет и закуривает. Он следит за её движениями, улыбаясь как-то насмешливо. – И ты начала курить. – Это звучит, как оглашение важного доказательства на судебном слушании, и всего на секунду ей действительно кажется, что этой тонкой – в тонких же пальцах и зажатой – сигаретой она себя, правда, выдала. Но это всего секунда, а потом она выдыхает ароматный ментоловый дым и улыбается алыми узкими губами.
Скучала. Закурила. Всё вот пыталась уйти – а, как оказалось, ни на шаг не ушла.
- И ты, конечно, скучал, - парирует она, и ей нравятся искры в глазах напротив – всё тех же, неизменных, зеленеющих, с золотым ободом по радужке. Он снова усмехается и отпивает глоток кофе.
Крепко, горько и долгое послевкусие. Это не кофе, это память.
Ей хочется сказать: четыре года – это же чертовски долго, где ты был эти четыре года, почему я не встречала тебя на улицах, в метро, на автостоянках, посреди скверов, на лестницах и у витрин, почему с нами не сработал этот закон; хочется сказать: четыре года – это же ад, я же сначала, знаешь, знаешь, не спала и курила, смотрела в темные окна и курила, давилась и курила, и перестала пить кофе, потому что – послевкусие, и поменяла духи, и остригла волосы, и даже завела кошку – черную кошку, кстати, вы с ней похожи. Ей хочется спросить: скажи, я прекрасно держу себя? Но она молчит и гладит кончиками пальцев обод чашки с зеленым чаем.
У неё действительно другой, в золото, цвет аккуратно уложенных волос, другой запах сладких тяжелых духов и всё ещё нет кольца на пальце. Она очень хочет казаться старше и злее, но он-то знает: ничего от той девочки не ушло, потому что вот эти ямочки на щеках – те же, и эта привычка указательным пальцем обводить ноготь большого – та же, и даже ресницы её всё-таки те же под слоем угольно-черной туши – легкие, длинные и рыжие, не наугад, а знанием.
- Ну, рассказывай, - разрешает он, откидываясь на спинку стула, чтобы не выругаться, не зарычать вслух, не проклясть всё на свете, не протянуть руки и не сжать её плеч, не потянуть на себя и не растушевать это четкую алую линию. Надо держаться дальше, надо просто держать себя, и он отклоняется назад, прищуривается, смотрит ей в лицо.
Ему хочется спросить: ты думаешь, это было так просто? Тогда, ровно четыре зимы назад? Ему хочется сказать: я бы никогда не подумал, что встречу тебя здесь, в заурядной кофейне, в три часа дня, во вторник, в этом декабре. Ему хочется сказать: пошло оно всё, едем ко мне, в пустую до смехотворного квартиру, в белые пустые стены, в мир, где ещё живут твои книги и диски – задвинутые на самые верхние полки и в самые глубокие ящики. Но он молчит и, постукивая пальцами по гладкой столешнице, улыбается доброжелательно и спокойно, как старой знакомой, неожиданно встреченной посреди улицы.
То есть – почти правдиво.
- Нечего рассказывать, - не рассказывать – плакать, но плакать нельзя, даже если снова накатывает, даже если новый идеально выстроенный мир идет мелкой сухой трещиной, и она лихорадочно вспоминает, как много добилась, в чем преуспела, что получила, какая стала. Это спасает ненадолго. Это почти не спасает.
Жена, дети, любовницы, работа, стихи? Расскажи мне что-нибудь.
Муж, дети, любовники, журнальная колонка? Расскажи мне что-нибудь.
Но она смотрит на дорогие часы на изящно выгнутом запястье и говорит:
- Прости, мне пора. Ещё увидимся, - и улыбается одними губами, кровяным изломом.
Но он кивает, достает из портмоне купюру, кидает на стол и говорит:
- Был рад тебя увидеть, - и темная прядка знакомо, изучено падает ему на лоб.
А её вечер начнется только в полночь, когда она сдаст колонку, и будут кошка, выпавшая из рук пачка сухого корма, холодная курица из холодильника, модный роман – десять страниц на сон грядущий - и постель, пахнущая кондиционером для белья, но не им, не им, не им, не им, и не будет сна, и опять будет тянуть и ныть, ныть и тянуть за грудиной, а она этого ничем не заслужила, и хочется скулить в голос, но она взрослая женщина, она со всем справится. И поднимается на ноги, чтобы надеть пальто.
А его вечер начнется, когда стемнеет, с полпачки Винстона и чистого вордоского листа на слепящем глаза мониторе, и будет полная пепельница, нелепые рифмы, пролитый на черную вязь свитера кофе, скандалящие соседи за стеной, а потом постель – разложенный диван и когда-то купленный ею плед, то ли взаправду, то ли мороком пахнущий прежними её духами, но не ею живой, не ею, не ею, и надо будет что-то с этим делать, вставать, курить, звонить кому-то, называть других её именем, потому что время ни черта не вылечило никого, никого. И он поднимается тоже, быстро опережает её, перехватывая из рук со звенящими браслетами пальто, и накидывает ей на плечи.
Он вдруг понимает, что своих рук разнять не может, и вжимает её в себя – острые лопатки в свою грудь – посреди этой проклятой кофейни и всех этих бизнес-ланчей, посреди этого декабря, первого настоящего декабря за четыре года. И совсем не помнит, что тогда, сколько-то лет назад, случилось, и не помнит, почему его дом перестал пахнуть ею.
Она тихо, как-то жалобно тонко всхлипывает и зачем-то спрашивает:
- Ты ещё пишешь стихи?
- Нет, - в золотящиеся завитки у виска отвечает он, а потом она резко разворачивается, пальто свешивается с одного её плеча, а глаза у неё дикие и огромные, больные, широко распахнутые.
А дальше – горько, крепко и послевкусие. Как от хорошего кофе.
И бу-дет ве-чер… и будет утро.
_________________________
№2, фем, PG-13.
читать дальше
Губ упорствующий багрец,
И ресницы твои — зазубринами,
И звезды золотой зубец...
Марина Цветаева, Поэма горы.
У пальцев и струн – почти роман, должен быть роман, иначе ничего не будет, ни звучания, ни песни, ни мелодии, души не будет тоже, а, значит, кожей надо любить эти струны, а ими – руки свои, и слова свои, и музыку. И она играет, как никогда в жизни, то есть так, как играет каждый день, и у неё сейчас роман с этой чужой квартирой, с этими людьми, подпевающими ей без звука, с гитарой в своих руках и со строчками, падающими об пол. У неё роман со всем миром, кроме одного крошечного его осколка.
Квартирник и даже немножко кухонник и гостинник, людей сегодня очень много, они все кажутся знакомыми, хотя она не знает почти никого и уверена, что забудет эти лица, как только выйдет за дверь. Они уже сейчас слиты в одну серо-черную полосу, и в них нет ни смысла, ни толка.
А потом ей аплодируют долго и бурно, и кто-то гладит по плечу, и просят ещё-ещё, и становится шумно и весело, и она вдруг поднимает голову, откидывая с лица русые прядки, и вжимает пальцы в струны до боли. Там, у дальней стены, скрестив на груди руки, стоит она и улыбается одними ведьминскими глазами, и беззвучно произносит яркими губами – мягкий темно-розовый цветок – «Бра-во» и, сверкнув качнувшимся серебром в ушах, выскальзывает из комнаты.
Нельзя сразу сорваться ей в след, потому что надо пожимать кому-то руки, улыбаться, чего-то обещать, громко шутить и протискиваться сквозь толпу медленно, мучительно медленно, а там, за порогом комнаты, в коридоре, заваленном чужими куртками, её уже не будет, и не будет короткой шубки из искусственного меха, который на ней – соболий. Не будет её тени ни на заполненной сигаретным дымом кухне, ни в одной из комнат, но представить, что она привиделась, нельзя, потому что был этот хищный расцвет винных губ, движение их, - реальнее сна.
И она забывает слова всех песен, и гитара больше не ложится в руки, но, оказывается, вполне можно петь одно, а думать о другом, и она думает о том, как когда-то, ещё совсем недавно, раскрывались её губам эти лепестки – губы чужие – сочная гранатовая нутряная мякоть – и как кружилась голова, когда пальцы её сжимали плечи, и как всплывали в голове все стихи разом, и все – о той, о ней.
Зачем ты пришла, ушла – к кому, для чего появилась? Где ты? С кем ты? Кого ты целуешь?
Она поёт на бис, ища глазами вдоль стен, за чужими спинами, угольный ворот водолазки, серебро, обещающее цветение чужих губ – грех, гром – и не находит.
Может быть, ты мне привиделась.
Может быть.
@темы: Ориджиналы, Графоманство, Фем, Гет, Черным по белому
бляяяяааать.
ничего не закончилось (с)