Сегодня лучшему из рассказчиков историй о Жизни, Любви и Смерти - Роману Григорьевичу Виктюку - исполняется семьдесят восемь. Хотя, набивая на клавиатуре эту цифропись, я прекрасно помню (и вижу, и знаю), что Виктюку всегда было и будет девятнадцать, потому что режиссёру, с его слов, и должны быть вечные девятнадцать в его юном сердце. Только этот повод заставляет меня писать отзыв, потому что с рецензиями я в какой-то момент, помнится, покончила. Но то, о чём я хочу вам рассказать, должно быть выговорено, то, о чём я хочу рассказать, пишется именно с заглавных букв: Жизнь и Смерть, а между ними перекинутый мосток Любви (вечное соединение, больше ничего между ними нет - только человек и его любовь).
Пьеса молодого (действительно молодого, обескураживающе молодого и обутого в эти невероятные языкастые кроссовки), рвущего шаблоны драматурга Павло Арие. In memory of Чернобыль. «Социалка». Новый, неожиданный - а бывает ожидаемый? - Виктюк. Творчество Романа Григорьевича, впрочем, будто заранее подготовлено для учебников по истории театра - его относительно легко делить на условные этапы, где блоками идут дурашливые и нежные итальянские и французские комедии (от Путан до Мориса, от Сильвии до Непостижимой женщины), затем - надрывные и красивые, как россыпь драгоценностей, драмы о творчестве и любви (R&J, Король Арлекин, Коварство и любовь, Маскарад маркиза де Сада). К своему семьдесят седьмому Дню рождения Виктюк ставит пьесу Куилтера, так воплощается Несравненная, которая на первый взгляд кажется возвратом в трагикомическое русло - яркая, ласковая, полная сожалеющих улыбок постановка о мечте. Первой мыслью после Несравненной было: итак, круг замкнулся, блок составлен, это - начало нового этапа, но какого? Больше о творчестве? Больше смеха?
Как было сказано выше, Виктюк разложим на этапы, а, значит, предсказуем лишь условно. Никто не удивит вас больше него. И Несравненная внезапно оказывается не первым звеном новой цепи, не дверью куда-то, но
порогом, чертой-границей, подведённой под предшествующим этапом. Там, за порогом, страшная современность зоны отчуждения. Зоны обязательного
недовыселенного выселения, где не должно остаться людей, но они почему-то остались - замкнутые в своём совершенном, сферическом одиночестве. Может быть, именно поэтому, именно потому, что они собственноручно задвинули над собою крышку котла и стали вариться в собственном соку, - они уже и не чтобы совсем люди, эти герои Арие и Виктюка. Ни бывшая партизанка баба Фрося (а бывших не бывает - никого), ни её дочь Слава, мать взрослого сына Вовика, ни участковый Вася. Бог с ним, впрочем, с последним, он на семь десятых часть большего внешнего мира вне зоны, а всё же - и в нём бацилла, и внутри него метастазы этой отчужденной зоны, и в нём вера в зелья бабки-травницы.
{read}Итак, перед нами не совсем люди. Перед нами, сразу говоря, вообще не быт, - быль, как справедливо сообщает подзаголовок в программке. Перед нами - сказание. Истинно славянская сказка, Афанасьев, Ершов и, бесспорно, Гоголь - готическая, мрачноватая, откровенно жутковатая русалочья сказка (фольклор; такое выдюживали те, стародавние дети, кои были богатыри, не мы, - мы взращены на благости в большей степени, на мертвяках и утопленницах - в меньшей). Не быт, то есть не социально-политическая история, и не бытие, то есть не Любовь и Творчество, - быль как она есть, то есть Страшная Сказка в рамке из нашего времени и радиоактивного следа Чернобыльской катастрофы. Как и положено сказке - тем более, Страшной Сказке - в ней действуют почти фантастические герои.
От ассоциации со старинными сказками, с их густыми, насыщенными, инфернальными красками я не могла отделаться весь спектакль, да и не надо было, верно. Как много в Славе с её самоотреченной любовью к сыну, с единственным желанием сохранить и уберечь дитятко, от какой-нибудь Марьи Искусницы. Как много в бабе Фросе с её грибочками, заговорами и зельями от той вечной и мудрой, которая: повернись, избушка, к лесу задом, ко мне передом. А Вовик - чем вам не Иванушка-дурачок, простодушное, искреннее и не очень рациональное создание. Вот только настоящей, радостной сказки не получается, гоголевская нитка толстая и крепкая, и все эти люди - искалеченные и несчастные, жутко беззвучно подвывающие, и речь не об одном лишь Вовике с его изломанными движениями куклы, которой в произвольном порядке вывернули шарниры. Измученные, исковерканные, одинокие существа, замкнутые на себе и друг на друге.
«Социалка»? Конечно. Наверное. Может быть. Не уверена. Выйдя из здания Театра им. Моссовета, мы с Катрусей надвесили этот ярлычок сразу - новый, незнакомый, социальный, злободневный Виктюк. Виктюк, начавший говорить об окружающем мире и о смерти - и переставший (возможно ли?) говорить о любви. Но сейчас я думаю, что всё, пожалуй, не так очевидно. Мир героев этой пьесы слишком закольцован, изолирован, собственно, вне- и надмирен, не обращен к окружающему. Когда голосом Олега Исаева произносится монолог о времени, представляющем для них, этих отчужденных, круг, о нелинейном времени, понимаешь: вся их жизнь нелинейна, вся их жизнь - наполненная ядовитыми испарениями окружность. Для именно и только «социалки» этой вещи не хватает масштабности, широты и всеобщей применимости; эту тему не натянешь на каждого. В начале и в конце времён - это Страшная Сказка о конкретных.
И она - о Любви. А ещё, конечно, о Смерти. Но сначала всё-таки о первой.
На определённом этапе - возрастном этапе в том числе - многое в восприятии человека преломляется. Акценты расставляются в новом порядке. Так же, думаю, и сейчас, на протяжении последней пары лет, Роман Григорьевич начал иначе ставить маячки в теме любви. Это теперь гораздо меньше любовь Мужчины и Женщины (Мужчины и Мужчины, Женщины и Женщины, какая разница) - и гораздо больше внеполовая, внесексуальная любовь одного человеческого существа к другому. Кровная (не обязательно в плане родства), тянущая, неразрываемая связь. Это проявилось уже в Несравненной, а в последней премьере просто сочилось из каждого шва декораций и каждого произнесённого слова. Любовь матери к сыну, любовь матери к дочери, любовь бабки к внуку, - простая, ежедневно обесцениваемая нами любовь, о которой нам же вдруг взяли и снова напомнили с силой вошедших под рёбра вил. Виктюк решил поговорить с нами о ней, упаковав эту любовь к хрусткую обёрточную бумагу страшной трагедии 86-го года и лёгкой гоголевской жути (совместить несовместимое - как это знаково для Мастера и того материала, который он выбирает). Это история о той страшной, дикой любви, когда, подобно разрубленной пополам змее, ползаешь по двору, соскребаешь со стенок котла, воешь, ибо не можешь без кого-то жить. Не сможешь ни за что на свете - и знаешь это. В отчужденной зоне, пропитанной рациацией, двадцать с лишним лет могла, а вот без кровиночки своей - не сможешь ни за что. Что это, если не Любовь?
Это - Смерть, если не Любовь, а скорее симбиоз их. Роман Григорьевич в этой постановке верен самому себе - Любовь и Смерть снова неотделимы, только вот акценты - вы помните? - новые. В начале и в конце времён - возрастная вещь, вещь семидесятивосьмилетия, отвоёвывающего своё. Это - разговор художника с собой, вопрошающий монолог о том, что же там, дальше, что там, за порогом, что там, за серебряной завесой этого мира, что его ждёт, что ждёт всех нас? О том, как люди подходят к последней черте, и как переступают через неё. Как их забирают - и как они уходят. По сути, это очень личная, сокровенная, почти интимная вещь, что-то вроде преисполненной вопросительных интонаций исповеди. Вместе с тем - вот уж не надейтесь - это ни на секунду не подведение итогов. После спектакля остаётся твёрдое ощущение не черты, но нового - качественно нового - рывка вперёд, широкого шага при переходе на иную ступень.
В начале и в конце времён - это новый, сильный, драматичный, социальный (да, пусть так), очень лаконичный, страшный, но неизменно сострадательный Виктюк; это Виктюк, говорящий с вами о возмездии и о вечном, а, значит, наболевшем. Его мощь, как и прежде, сокрушает вас. Оперируя Страхом, Страстью и Состраданием, в этой вещи он берёт за основу первое и третье.
В отношении не итога, но перехода на новый уровень символически значим финал спектакля, обращение к послесмертию, которое оказывается лишь давно желанной дорогой. Свистящий звук приближающейся-удаляющейся электрички, а не псалмы. Возможно, этот финал и есть один из ответов на те вопросы, которые режиссёр задавал нам и себе. Смерть - только новая дорога в тряском вагоне метро, новый путь далеко-далёко, но ни в коем случае не конец; жизнь слишком уж циклична для самого понятия конечности. Ещё одна вещь, прямо на эту цикличность указующая, - спускающаяся сверху, почти со сценических небес колыбель, больше похожая на те самые ясли, в которых волы и ослы согревали своим дыханием младенца, в будущем обещающего рай праведным, а, главное, милосердие. Герои Арие, воплощенные в постановке Виктюка, возносятся в этих колыбельных яслях для перерождения, обнимая ангелов. Они исчезают в зыбком мареве, уносимые вагоном метро. Колесо Сансары, если угодно, вертится.
Кстати или очень некстати вспоминается нолановский Инсепшн: какая разница, куда нас повезёт поезд, если мы будем вместе. Это верно и в отношении тех, о ком мы говорим. Какая разница, что всё закончилось так, кажется, плохо, если можно, обняв деревянных ангелов, всем вместе просто уехать, - не умереть, но уехать. Это самоуспокоение режиссёра? Разумеется. Это всеобщее самоуспокоение? Конечно. Это надежда? Безусловно.
Всё снова сводится к простым и единственно важным Жизни, Любви и Смерти, только в героях становится меньше личного, центрированного на себе, и больше общего и альтруистичного. Единение, совместность и надежда призваны прогнать страх, заманить волокооких русалок обратно под водяную толщу, отвести руку охотника, заговорить смерть. Получается ли это? Нет, если вспомнить финал спектакля в срезе быта. Да, если вспомнить финал спектакля в срезе былины-были. Конечность первого и сказочность второго. А В начале и в конце времён, как вы помните, быль.
Актёрски эта вещь безупречна. У Виктюка вообще практически всегда все на своих местах, все играют тех, кого должны играть, и нельзя представить себе иных. Но в этой вещи подбор доведён до совершенства. Блистательная Людмила Погорелова с её монотонно-ровным, громким и четким, будто кровь заговаривающим голосом идеальна для этого сюжета, этих слов и этой боли; она сильна и честна и в своей усталости, и в своей тоске, и в своих пререканиях с престарелой матерью, и в любви к сыну. Замечательный Олег Исаев, который, мне кажется, в этой роли вступил в особый диалог с Виктюком, был и страшен, и лёгок, и трагикомичен - как и положено в Страшной Сказке, где приходится колдовать и заглядывать в глаза русалкам, травя при этом байки про синих человечков и сберегая на отвороте пиджака ордена. Исаев тоже по-своему искал ответы в возрастной роли - те же ответы по-своему измученного, уже не то чтобы очень молодого человека. И я очень надеюсь, что в бойкой, сильной, памятливой бабе Фросе он их нашел, потому что при своей трагикомичности она, баба Фрося, смешной вроде и была - а вместе с тем не была вовсе (ничего жутче её приговаривающего «А я не прощаю!» не слышала со сцены давно). Отдельный разговор - Игорь Неведров («Игорь Викторович, конечно, божец» - «Как всегда»). Не сомневаясь ни на секунду в его таланте, каждый раз поражаюсь тому, как чудовищно и искренне он живёт на сцене, как выламывается весь, как пугает и влюбляет в себя. Неведрову в роли Вовика, как и прежде, впрочем, веришь безоговорочно, и любое грубое слово ему прощаешь, потому что не ведает, бедный, скорбный рассудком, что лепечет (уже потом ты понимаешь - «Я человек! Я - человек!» - что Вовик, может быть, как раз единственный чистый разумом). Очень органичен и Дзюба, из которого по природе своей так и плещет грубоватая, диковатая мужественность, столь уместная, например, в Маскараде маркиза де Сада - и здесь. Он умеет быть и пуглив, и жалок, и трогателен, и там, где не перегибает в этом палку (как в Саломее), может блистать.
Есть, кстати, что-то очень территориально, земно-земельно правильное в том, что в пьесе о пост-чернобыльской зоне отчуждения, написанной львовянином и поставленной львовянином, три роли из пяти играли урожденные малороссы - Погорелова и Исаев, в 1991-м буквально забранные Виктюком из Киевского Русского драматического театра им. Леси Украинки, и Дзюба, пришедший, кстати, оттуда же. В начале и в конце времён - это, как ни стирайте границы, ещё и разговор с Родиной, разговор на её говорке, с её глухим хрипловатым «г», с её тоскливыми мелодичными песнями и верой в лесную нежить. Это возврат к родному, оборот через плечо на истоки, тяга к колыбели (снова колыбель!).
В контексте выбора актёров на роли меня сначала удивило, уж простите, отсутствие Бозина. Как так, Виктюк - и без Бозина. Но, во-первых, я тут же подумала, что сколько же Бозину можно ещё, у него так много всего (хотя он - верю - может взять и понести на себе всё или почти всё), а во-вторых, уже после спектакля, поняла: всё правильно, любимый режиссёр снова не ошибся, и Дмитрию Станиславовичу играть в этой вещи нечего. Не его срез - при всей слепоте моей любви.
Ещё В начале и в конце времён - это великолепная сценография. Владимир Боер с его лаконичной, модернистской условностью вообще любовь моя, но в этот раз, мне кажется, он превзошел сам себя, подпал под этот качественный виктюковский скачок и рванул с ним вместе. Сценическое пространство этой постановки одновременно схематичное, не конкретное, но вместе с тем всё же «комнатное» и предметное. Оно знакомо боеровское и знакомо виктюковское - четкое, геометричное, построенное на вертикалях и диагоналях, шумное, металлическое - и вместе с тем оно совершенно новое по стилю, чуть менее авангардное, чуть более реалистическое, в нём есть что-то от художников-передвижников. Немного напоминает сценические пространства Сергея Бархина цветами и фактурами, но всё же - да - оно исконно ТРВвское, то есть - отдельное произведение искусства.
Как и всегда, потрясающий свет (знаково-символьный - государственность! - сине-желтый, приглушенный тёплый, вулканический и кровавый алый; вулканического в эффектах, кстати, вообще много, - взрывоопасная зона, жерло вулкана, территория отчуждения - как Помпеи и Геркуланум под слоем пепла). Как и всегда, потрясающее музыкальное оформление, ну да музыкальный вкус Романа Григорьевича - это филигрань, он безошибочен. Потрясающая режиссура. Потрясающая игра. Абсолютно завораживающее двухчасовое действие, будто утягивающее вас по крытым железом мосткам в болотный ил, откуда вы потом, ни разу не взглянув на часы, вспорхнёте к небесам или унесётесь в своём вагоне метро.
И немножко политической злободневности - как вишенка на торте для любящего актуальные вещи зрителя.
Из трёх последних премьер - Маскарад, Несравненная, В начале и в конце времён - последняя для меня, несомненно, вещь наиболее сильная. Впрочем, и рассчитанная на подобное воздействие. Однако настроенная на тонкий слух (есть ли у Романа Григорьевича другие?). Это жуткая и нежная драма со своими целями и задачами. Это - Страшная Сказка. В ней можно будет получить какие-то ответы, но, как и всегда у Виктюка, выйдя из зала, вы поймёте, что ответы-то получены, но они ведь могут быть и другими, бесконечно варьируемыми, всегда разными, а, значит, нужно будет пойти во второй, третий, седьмой, десятый раз, чтобы получать всё новые и новые варианты. Надеюсь, именно этого и хотел Роман Григорьевич - отсутствия окончательного ответа, то есть бесспорности Смерти, то есть - точки. Пока ответы могут меняться и приходить, приходить, приходить, - жизнь идёт.
Жизнь вообще неостановима - и она всюду. В начале и в конце времён - ещё и об этом. Но эту жизнеутверждающую истину вы выводите для себя потом, после, часов пятнадцать спустя, а там, в зале, после поклонов, вы еле-еле в состоянии соскрести себя с кресла.
Любимый. Вакхический. Полный любви и надежды. Обращённый к Жизни и Смерти. Живите долго-долго, Роман Григорьевич. Нам очень нужны ваши неисчислимые ответы. Но ещё больше нам нужны ваши продолжающиеся вопросы.
Со всем сердцем своим - пришла, положила,
Ваш зритель.