Первое, нервическое, отпустившее: спасибо Александру Дзюбе за то, что, убив половину моей засердечной Саломеи, он не убил Нездешний, придя туда на ту же замену. Очень хороши Неизвестный, Пушкин и Усама, даже до странного хороши, единственное - Профессор. Для меня, у которой был буквально кинк на профессора Жойдика, это было убийство. И при этом я совершенно трезво понимаю: роль небольшая, капля, не роль, но развернуться в ней можно замечательно, можно сплести новый характер, что Дзюба и сделал. Профессор Жойдика - усталая тяжелая нервность, сигарета в пальцах, протяжная ленца голоса, гипноз. Профессор Дзюбы - не нерв, но нервозность, суетливое мельтешение, жалкие жесты, великолепно сыгранные, но такие отличные от Профессора, впаянного в память. Не хуже, - другое. Не хуже - и всё-таки в это время я старалась смотреть на божественную Погорелову с её бьющим «А только по пыли идти и надо».
«Ты войдёшь в нездешний сад...»В принципе, за тот год, что я не видела Нездешний, его актёрская структура изменилась на добрую половину. Марго теперь - вместо Степанковой - Евгения Соляных; узнала её по голосу, удивилась, сначала - при всей моей к ней любви - отпрянула, а потом - сплошное аххх. У неё нет той мягкой ласки, что была в прежней Марго, но есть болезненная, отчаянная нежность, и она играет Фонтейн волшебно. А ещё - ещё - какая пластика! Она - Соляных - оказалась до кончиков ногтей балетная. У меня перехватило вдох, когда она встала на пальцы (и хотя, кажется, это всё-таки были высокие полупальцы, - неважно) - и шаг на пальцах. Восхитительная.
Моя страсть последних дней к балету вообще была поглажена вчерашним спектаклем на славу - за вычетом даже того, что это спектакль о Нурееве. Вместо Скляренко Его теперь играет Авдеев (ооо, много Авдеева! Роль со словами! Вдох-выдох). У него прекрасные движения. Их танец с Рудольфом - завораживающий; если Скляренко - это филигранная техника, то Авдеев - это танец говорящий. А ещё, мне думается, Он - это отсылка к Брюну, и это предположение в контексте спектакля просто закручивает сознание в спираль.
Теперь, после того, как знаешь историю жизни Нуреева подробно, спектакль смотрится совершенно иначе; всё пронизано смыслом, малейшая сцена разворачивается перед тобой в панораму длительностью в годы. И - Бозин. Он проходит из одного конца этой чужой жизни в другой, от «Я слишком быстро взлетел на вершину» до ошпаривающего «Ещё не известно, кто кого трахнет: СПИД Нуреева - или Нуреев СПИД!». И он делает на сцене то, что сделал когда-то в своей жизни великий Рудольф. То есть - второе.
В Бозине вчера была какая-то особая нервность. Больная судорога. Инфантильность, помноженная на мудрость гения и безумие танцовщика. Их великолепные - кровь - в пыль - сцены с Марго. Это кружение жизни - в кругу станка. Это: танцовщик равновелик вечности, и актёр показал это снова, ибо актёр - тоже равновелик. Бозин не даёт переигрыш, он даёт - гротеск. Но там, где человек стоит на одной доске с вечностью, гротеск - единственная форма естественности.
Где-то на верхних рядах амфитеатра сидела довольно шумная, громко выражающая свои удовольствия и восторги компания, но на поклонах я простила им всю их непосредственность (словно бы они нуждались в моём прощении, ну да бог с этим) за то, что кричали они не просто «Браво!», а «Браво, Бозин!».
Когда выходила из зала, за мной шла женщина и говорила своему спутнику о Бозине: «Его движения, подача, - он же весь как на струне. Это так... красиво! Так красиво». И я шла потом к метро, а в моей голове крутилось это «Так красиво», и я думала: что может быть красивее этого? И мысль плавно трансформировалась в: кто может быть красивее? Не лицом, но - нутром. Шла и думала, что приходят влюблённости - переливчатые, как шелк, мягкие, искрящие и мимолётные. Приходят страсти - темно-багровые, берущие плату кровью, в остальном бесценные - и мимолётные. Мимолётность - то, что объединяет влюблённость и страсть, связывает их одним узлом. И есть то, что лишено мимолётности. И вчера, идя по вечерней, октябрьской улице, я -
любила.
Театр сожрал - именно это слово - меня уже очень давно, но как-то незаметно; пристроил где-то в складках гортани и ждал. А потом пришел ТРВ - и вот тогда, именно тогда я стала театру завтраком, обедом и ужином в одном лице; вселенная театра сужалась и сужалась, и наконец, сколлапсировавшись, сузилась до одного-единственного театра (за-глот, за-хват). А потом сузилась и до человека в этом театре. И с тех пор она, моя театральная вселенная, так и пульсирует в границах этого театра. Ещё я думала, что когда-нибудь вполне смогу написать книгу о том, как когда-то была поклонницей этого театра (представляете, сколькие ещё - тоже могут? издадим серию). Назову её «Если не».
Если не этот театр - то какой?
Если не эти люди - то кто?
Если не рука этого Мастера - то чья?
И самое страшное: не если не, а если бы не.
Всё снова отсеялось. Случилось то, что почти всегда происходит со мной на спектаклях, сотворенных этими людьми. Зерна отделяются от плевел. Всё незначительное и мелкое, но такое мучающее, все бытовые и личные заботы, сосущие кровь, - всё это стразу становится тем, чем является на самом деле. Шелухой. Важное отделяется от неважного. И те несколько часов спектакля и пост-спектакля, что это ощущение держится в тебе, ты знаешь: есть вещи гораздо более важные, чем твои каждодневные нервические проблемы. Это ощущение невероятной внутренней гармонии, почти мистического, монашеского спокойствия. И я баюкала в себе это ощущение, лелеяла, везла его домой бережно и осторожно, чтобы не растерять и как можно дольше не падать снова в суету сует, такую тягостную, почти незаметную в силу привычки.
Ехала, как и ходила на спектакль, одна, и ехала - нарочно - самым длинным, кружным путём, чтобы побыть одной как можно дольше. Что всё это длилось - дольше. Умиротворённая отрешенность - так это можно было бы, верно, назвать. Будто идёшь, отделенная ото всех прозрачной гибкой стеной, тонким куполом. Отстранённая, несёшь в себе тот нездешний сад,тот одинокий цветок, тот земной шар, что руками танцовщика-актёра был брошен тебе в грудь.
... На поклонах Бозин поклонился портрету Нуреева, прижал к губам пальцы, а потом приложил их к полотну. Круг замкнулся под аплодисменты взорвавшегося зала.
P.S. И как всегда: обзор знакомых лиц. Сестра Ипатки в забавном платьице и с какой-то не сходящей лёгкой усмешечкой на губах. Апексимова, долго с кем-то беседовавшая в фойе. Фатима - и какая же она всё-таки невероятно красивая, боже. С нею была Даша - высокая девочка с белой лентой в длинных волосах, овал лица - отцовский. Какое-то время они стояли рядом со мной и я подслушала прелестную домашнюю сцену: Фатима:
— Надо будет поставить штатив...
Даша, покачав головой:
— А штатива нет.
— Он не взял из дома штатив?!
[непередаваемые эмоции на грани дикого свуна].
Штатив потом, кстати, отыскался, и она снова снимала спектакль мужа с высоты последнего рядя амфитеатра.
Итак, да.
Вчера, девятого октября, на сцене Театрального зала ММДМ снова творилось шаманство.
Нездешний сад, сцена Театрального зала ММДМ.
Первое, нервическое, отпустившее: спасибо Александру Дзюбе за то, что, убив половину моей засердечной Саломеи, он не убил Нездешний, придя туда на ту же замену. Очень хороши Неизвестный, Пушкин и Усама, даже до странного хороши, единственное - Профессор. Для меня, у которой был буквально кинк на профессора Жойдика, это было убийство. И при этом я совершенно трезво понимаю: роль небольшая, капля, не роль, но развернуться в ней можно замечательно, можно сплести новый характер, что Дзюба и сделал. Профессор Жойдика - усталая тяжелая нервность, сигарета в пальцах, протяжная ленца голоса, гипноз. Профессор Дзюбы - не нерв, но нервозность, суетливое мельтешение, жалкие жесты, великолепно сыгранные, но такие отличные от Профессора, впаянного в память. Не хуже, - другое. Не хуже - и всё-таки в это время я старалась смотреть на божественную Погорелову с её бьющим «А только по пыли идти и надо».
«Ты войдёшь в нездешний сад...»
«Ты войдёшь в нездешний сад...»