Орфей. Ведь, в конце концов, немыслимо, когда двое! Две оболочки, две взаимно непроницаемые эпидермы разделяют нас. Каждый за себя, хоть на крик кричи — у каждого свой кислород, своя собственная кровь, каждый крепко заперт, бесконечно одинок в своей шкуре. Прижимаешься друг к другу, трешься друг о друга, чтобы хоть чуть-чуть выйти из этого чудовищного одиночества. Мгновенная радость, мгновенный самообман, и снова ты одинок, со своей печенкой, со своей селезенкой, со всеми своими потрохами — вот они твои единственные друзья.
Эвридика. Замолчи!
Орфей. Потому-то люди и разговаривают. Придумали еще и такое. Воздух с шумом проходит через гортань и меж зубами. Несовершенная азбука Морзе. Два узника перестукиваются из глубины своих камер. Два узника, которые никогда не увидят друг друга. Да, мы одиноки! Тебе не кажется, что мы слишком одиноки?
Эвридика. Прижмись ко мне покрепче.
Орфей (прижимая ее к себе). Тепло, да. Чужое тепло. Это. все же нечто реальное. Сопротивление, преграда. Веющая теплом преграда. Ага, значит, существует кто-то еще! Я не совсем одинок. Не будем же чересчур требовательны!
Эвридика. Завтра ты сможешь обернуться. Ты поцелуешь меня.
Орфей. Да. Я на мгновение проникну в тебя. Целую минуту я буду верить, что мы два сплетенных стебля одного корня. А потом мы разойдемся и нас снова станет двое. Две тайны, две лжи. Двое.
(Ласкает ее. Мечтательно). А что, если бы ты однажды вдохнула меня вместе с воздухом, поглотила меня. Как было бы чудесно. Я стал бы совсем крошечным внутри тебя, мне было бы тепло, мне было бы хорошо.
~~~Это - почти сокровенное - голосом Бозина произносившееся - под кат, как драгоценность, которую нужно прятать.
~~~
Молодой человек. Обещаю вам, мадемуазель, что господин комиссар не прочтет его. Я тоже сразу почувствовал, что такой человек, как господин комиссар, не должен читать это письмо. Я изъял его из папки. Дело закончено, никто этого никогда не заметит. Оно здесь, у меня. Я каждый день его перечитываю. Но я — это совсем другое дело... (Кланяется, печальный и благородный, вытаскивает из кармана письмо, надевает пенсне и, расхаживая, начинает читать его бесцветным голосом.) «Мой любимый, я сижу в этом автобусе, а ты ждешь меня в номере, а я знаю, что не вернусь. И хотя я стараюсь думать, что ты еще об этом не знаешь, мне грустно, грустно за тебя. Если бы я одна могла взять на себя все горе. Но как? Даже когда горе переполняет тебя, так переполняет, что кусаешь губы, чтобы оно не вылилось в жалобах, так переполняет, что слезы сами льются из глаз,— все равно нельзя взять на себя все горе: его всегда хватит на двоих. Люди, сидящие в автобусе, смотрят на меня. Видя мои слезы, они думают, что мне грустно. Ненавижу слезы. Плакать слишком глупо. Ведь когда ударишься, тоже плачешь или когда чистишь луковицу. Плачут, когда обижены или случилось еще какое-нибудь горе. Но мое теперешнее горе мне не хотелось бы оплакивать. Слишком мне грустно, чтобы плакать. (Голос его крепнет; переворачивает страницу и продолжает.) Я ухожу, любимый мой. Мне стало страшно еще вчера, и ты сам слышал, во сне я сказала: «Как трудно». Я казалась тебе такой прекрасной, любимый мой. Я хочу сказать, прекрасной нравственно, ведь я отлично знаю, что внешне ты никогда не считал меня очень красивой. Я казалась тебе сильной, чистой, настоящей твоей сестренкой... Я никогда бы не сумела стать такой. А сейчас тем более, ведь тот, другой, придет с минуты на минуту. Он передал мне письмо. Тот, о котором я тебе не рассказала, он тоже был моим любовником. Не думай, что я любила его; ты его увидишь, его нельзя любить. Не думай также, что я уступила ему, потому что боялась, он, верно, так тебе и скажет. Ты не сможешь понять, я это знаю. Но я чувствовала себя сильной и потом так мало уважала себя. Я тебя еще не любила, мой любимый, вот и весь секрет. Я тебя не любила. Не знала. Стыдливость добропорядочных девиц казалась мне смешной. Как это отвратительно — стараться сохранить что-то из гордыни или для избранного покупателя... Со вчерашнего дня, любимый, я стала целомудреннее их. Со вчерашнего дня я краснею, когда на меня смотрят, я вздрагиваю, когда ко мне прикасаются. Я плачу при мысли, что кто-то осмеливается меня желать... Вот поэтому я и ухожу, любимый мой, ухожу одна... Не только потому, что боюсь, как бы он не рассказал тебе, что был со мною близок, не только потому, что боюсь, как бы ты но перестал меня любить... Но знаю, поймешь ли ты меня, я ухожу потому, что сгораю от стыда. Я ухожу, мой капитан, ведь вы объяснили мне, что я могу быть хорошим солдатом, поэтому-то я и ухожу...».
(с) Jean Anouilh, Eurydice.