Название: Перелетная птица.
Тип: фем.
Рейтинг: PG-15.
Размер: мини.
Посвящение: l'inspiratrice.
читать дальше
На самом деле мне нравилась только ты,
Мой идеал и моё мерило.
Во всех моих женщинах были твои черты,
И это с ними меня мирило.
Пока ты там, покорна своим страстям,
Летаешь между Орсе и Прадо, -
Я, можно сказать, собрал тебя по частям.
Звучит ужасно, но это правда.
Дмитрий Быков.
Мой идеал и моё мерило.
Во всех моих женщинах были твои черты,
И это с ними меня мирило.
Пока ты там, покорна своим страстям,
Летаешь между Орсе и Прадо, -
Я, можно сказать, собрал тебя по частям.
Звучит ужасно, но это правда.
Дмитрий Быков.
Как и всё на свете, это кончилось, потому что ещё кто-то мудрый сказал задолго до нас: «И это пройдёт». Это кончилось, и поэтому я отворачиваюсь к окну, чтобы не смотреть в комнату, чтобы перед глазами было только медленное кружение снега и дымка от собственной сигареты.
***
Я помню.
В мае хочется жить – именно в мае, не раньше и не позже, потому что раньше мир только встает на ноги, а позже его цветение уже слишком буйное, оно убивает красками и жаром. В мае же всё гармонично – и небо цвета прозрачной лазури, и солнце, и Арбат. Особенно Арбат.
Тонкие пакеты, копеечная стоимость которых в любом случае включена в цену несомого мною Ремарка, совершенно не пригодны для того, чтобы носить в них книги, и, наверное, магазины специально упаковывают покупки именно в них – чтобы однажды острый книжный угол пропорол полиэтилен, и вся стопка осыпалась на тротуар.
Так мы столкнулись лбами. В прямом смысле.
- Ремарк? Ты читаешь Ремарка? – Взвесив на руке книгу, вдруг обыденно спросила ты – хрипловатый, будничный голос, и тогда я подняла голову. Я ещё не знала, что это ты. Пока что это были только серые глаза с внимательным прищуром, светло-русые волосы, собранные в небрежный узел тонкой цветной резинкой, ветровка, потертые джинсы и кроссовки, явно видавшие лучшие времена. Девушка, собиравшая со мной книги, девушка, протягивавшая мне «Триумфальную арку» - самую безнадежную книгу о самой безнадежной любви.
Потом где-то был кофе, уже не вспомнить, где, но где-то рядом, на том же безумном суетном Новом, были огромные стеклянные окна и эспрессо. Ты смеялась заливисто, откидывая голову, безо всякого смущения, громко говорила, потом что-то чертила прямо на салфетке – карандашом, с силой сжимаемым тонкими белыми пальцами. К моему мозгу вместо крови приливало шампанское. Я любила эту руку и эти прозрачно-золотые прядки, падавшие на твоё лицо, я уже тогда их любила, ещё даже не подозревая об этом.
Старый был шумен, многолюден и ярок, солнце всё красило в червленое золото, а ты морщилась на чужие мольберты и за руку тянула меня дальше: «Я могу лучше», - говорила ты, и я тебе верила, - «Я нарисую тебя лучше».
Я ничего не понимала. Зачем меня рисовать. Зачем мы здесь. Ничего.
И позже, когда уже кончился этот день, я стояла на платформе метро, прижавшись спиной к колонне, и чему-то смеялась – на автомате, механически; острый угол того самого Ремарка грозил пропороть твою мешковатую тряпичную сумку, а я абсолютно точно знала: больше никогда тебя не увижу, случаи не повторяются, всё, финита.
- Пора, - отсмеявшись, сказала я, до электрички – два шага, оттолкнуться и скрыться за закрывающимися дверьми, всё было просто. Ты прищурилась, как тогда, внимательно и цепко, и резко вбила мои плечи в мраморную облицовку, не дав опомниться. Твои губы были горячими и сухими. И целовать тебя вот так – протяжно, медленно, под грохот уезжающего поезда – было сладко и счастливо.
***
- Смотри, какое небо, - у тебя длинные, золотистые ресницы, и эти протяженные тени на твоём лице я, если бы умела, нарисовала.
- Полосатое, - и видит бог: это самое умное, на что меня в тот момент хватает.
- Импрессионистское, - шепот. Ты оборачиваешься вдруг стремительно и быстро, как будто испуганно: - Дай мне руку.
- Что?
- Иди сюда и дай мне руку.
И я послушно шагаю из комнаты на балкон. Одиннадцатый этаж, и там, за тобой, чужие дома и много неба. У тебя сильные пальцы – и держат крепко, и губами – в ладонь, не поцелуем, меткой.
- Какое небо, - качаешь ты головой, закрыв глаза, и я думаю: за тебя можно убить.
***
Кажется, это был Копенгаген – или, может быть, Амстердам, или, может быть, Брюссель, если вообще не Стокгольм. Всё, что я помню, это маленькая гостиница с видом на тихую круглую площадь и какую-то башню – может, с часами, а, может, часы я придумала уже потом. Ты смеялась почти до слёз и пила вино – красное, сладкое, отдающее вишней – и щурила глаза. Ты остригла волосы – коротко, почти под мальчика, и русо-золотые прядки озорно и изящно-неряшливо торчали в разные стороны, по-новому, но как будто так было всегда. Ты была безумно красивая. До умалишенности. До моей сердечной слабости.
Возможно, мы были везде – и в Копенгагене, и в Брюсселе, и в Амстердаме, я всё равно запомнила только запах лаванды, преследовавший нас повсюду, поезда и сбитые простыни под твоей спиной. Зачем мне было смотреть на города, которые были до и будут много после, если всё самое интересное для меня было здесь – в этой постели, на этих балконах с развевающимися от июльского теплого ветра гардинами, в этих комнатах, куда нам утром приносили кофе.
Мне нравилось, когда ты рядом, когда ты внутри и близко-близко, когда двигались пальцы, была солона кожа, когда я сжимала в горсти короткие ускользающие прядки, и твои губы были горячими и жадными.
Может быть, Амстердам… может быть. Я помню цветы.
***
- Где мой второй носок?
- Наверное, ушел.
- Куда? – И всю эту скорбь земной юдоли в твоём голосе я тоже люблю.
- Ну… в пеший кругосветный тур? – Я закрываю дверцы шкафа и оборачиваюсь.
- Всё, - обреченно бросаешь ты. – Мы никуда не идём. Никуда.
- Возьми другую пару.
- У меня нет другой пары.
- Возьми у меня чулки. Опаздываем, - мне и смешно, и раздраженно, и хорошо. Огромные, детские глаза цвета прозрачного осеннего неба – серебро и лёд – смотрят на меня со снисходительной печалью.
- Я не ношу чулок.
Следующие пять минут я чувствую себя малым ребенком, пытающимся спеленать большую шкодливую кошку, которая никак не дается и отбрыкивается руками и ногами. Ты отбиваешься и хохочешь в голос, откидывая голову, но я всё-таки умудряюсь натянуть на тебя один чулок, а потом замираю и смотрю. Ты дышишь тяжело и быстро, и мне хочется тебя целовать – целовать это открытое горло, разлет ключиц, плоский живот – прижимаясь щекой – хочется всего, сразу, и я задыхаюсь от нежности, подступающей к горлу.
Я всё-таки наклоняю голову и прижимаясь губами к выпуклой косточке на щиколотке, а потом – выше, выше – медленно – и ты судорожно выдыхаешь, давясь воздухом, и выгибаешься, вжимаясь в постель одними только плечами и русым затылком. В эту минуту я не люблю, я обожаю тебя, и обожание моё безгранично.
… мы безбожно, бесчеловечно опаздываем.
***
Ты всегда пахла чем-то сладко-цветочным, акацией и жасмином, ещё немножко сигаретами и совсем чуть-чуть – натуральной выделанной кожей, даже когда на тебе не было ничего кожаного. Я любила твои запахи – все, каждый. Как пахнет твой шампунь, твой кондиционер для белья, твои пальцы, когда ты затушишь сигарету – ментолом и дымом.
И любила, опускаясь на колени у твоих ног, перехватывать тебя за запястье и тянуть сигарету к своим губам, но сначала целовать - по отдельности – каждый твой палец – и только потом долго и крепко затягиваться теплым горчащим дымом. И ты рвано выдыхала над моей головой, а я улыбалась в пол. Мне нравилось, каким становилось в этот момент твоё лицо – робко-испуганным, будто ты чего-то боялась, а потом подавалась вперед и закрывала глаза – взмах светлых ресниц – и губы, всегда чуть обветренные, были нежны и умелы.
И эти вечные футболки и майки. Приходилось отпускать, отстраняться, чтобы стягивать их через голову и бросать куда-то в сторону, и шептать – не помню, что, и тянуть тебя хоть бы и на пол.
Я ничего не загадывала. Никогда.
***
- И что вы там пили?
- На карп… корпоративе?
- Ну, если ты потом не пошла куда-то ещё…
- Я пошла к тебе, - и ты улыбаешься блаженно и ласково, и на тебя невозможно злиться, можно только вздохнуть – горе ты моё луковое – схватить за отвороты кожанки и втянуть в квартиру.
- Сейчас – крепкого сладкого чаю, а потом спать.
- Ни-ет, - и ты смеешься тихо и низко, так, что у меня всё изнутри перекручивает жгутом.
- Что «Ни-ет»? Душ, чай и в постель.
- В постель – это прекрасно, - шепчешь ты, целуя меня в шею мягко-мягко, легко-легко, и моя воля испаряется, бросает меня на произвол судьбы, потому что ничего и никогда не было в этом мире кроме тебя, ничего лучше тебя и ничего важнее тебя.
- А спать?
- Какая же ты скучная… - ты улыбаешься, не открывая глаз, а я тяну с твоих плеч куртку. – Но, видишь, я всё-таки пришла.
И я замираю на долгую секунду, вдруг поняв: ведь можешь и не придти – не сейчас, когда-нибудь. Но мне не удается ни удержать эту мысль, ни развить её, потому что ты трезвее, чем хочешь казаться, и движения твоих рук вдруг становятся тверды и уверенны, и мы не спим этой ночью ни часа.
***
Ты стала улыбаться как-то тихо и тонко, глядя на меня с нежной жалостливостью; я тогда ничего не поняла, ты была такая ласковая, и вдруг пропали куда-то эти нервические твои жесты, эта твоя хрипотца. И ты терлась носом о моё плечо, а я медленно и бездумно целовала отрастающие прядки. Ты прощалась со мной.
Однажды утром на этом одиннадцатом этаже просто стало пусто. И осталась только записка у зеркала в коридоре – мелким каллиграфическим почерком: «Не злись. Пусть у тебя всё будет хорошо. P.S. И одевайся теплее, скоро холода. Твоя N».
И наступили холода.
Птицы улетели туда, где тепло, птицы улетели на юг, а я осталась.
***
И я всё-таки оборачиваюсь, глядя в комнату, в полосу фонарного света, на постель и чужие плечи – острые и хрупкие, на темные кудри на белой подушке, и думаю: знаешь, она чем-то очень похожа на тебя, эта девочка в моей спальне и жизни, чем-то в лице и фигуре, этими быстрыми неловкими жестами, этим облупившимся алым лаком на коротко остриженных ногтях.
Она совсем не похожа на тебя.
Я закуриваю очередную сигарету и прошу: скажи, что мне делать. Скажи, как мне отпустить тебя.
Но ответа нет. Моя птица цвета аквамарин зимует в чужих краях, в чьи-то руках.