Автор: Moura.
Название: Ничего не.
Тип: RPS.
Пейринг: Барнс/Моусли (о боги, как давно я не писала этих имён рядом, однако же).
Рейтинг: около R.
Размер: мини.
Посвящение: С любовью, - всем вам, от кого это - ещё не ушло. И к кому это - уже вернулось. А в особенности Мелкому, в процессе разговора с которым оно начало медленно проступать.
читать дальше
Есть беспутные, нет беспамятных:
Горы времени - у горы!
Марина Цветаева.
Горы времени - у горы!
Марина Цветаева.
В конечном варианте Покорителя Зари у Уильяма Моусли всего одна сцена. Только одна, и та - эпизодом. Уилл любит атмосферу съемочной площадки, он счастлив видеть их всех, он без ума от своей работы и он благодарит бога за, что у него всего одна сцена.
У него крепкие нервы, очень крепкие, но не железные.
Нет ничего проще, чем протянуть руку, сделав два шага вперед, и пальцы двадцативосьмилетнего британца Бена Барнса смыкаются на ладони двадцадцатидвухлетнего британца Уильяма Моусли. Кажется, рукопожатие – единственное, что не изменилось с тех времён, а улыбки – улыбки они могут надеть всегда. Они же актёры. Профессионалы.
Пальцы же эти по-прежнему сильно-тонкие - скрипача или пианиста.
***
- Ты – что? – он падает лицом в подушку и трясется от несдерживаемого хохота, настолько искреннего, что нельзя даже обидеться.
- Играю, - нехотя подтверждает тот, надевая рубашку и оглядываясь через плечо.
- На?..
- Фортепиано.
- Фот… форте… пиано!..
- Прекрати ржать, придурок.
- Ты полон открытий, - взвывает он.
Заставить Моусли заткнуться можно только одним способом – и он сразу расслабляется, размякает, теряет хватку, руки у него сразу – суетные, скорые и очень неловкие, тянут только надетую рубашку обратно, прочь.
У Барнса через три часа самолёт в Берлин. У Барнса пальцы скрипача или пианиста. И он играет, как умеет, зная, как – надо.
***
Съемки короткие, он прилетает в Австралию всего на два дня – отсняться, обнять Джорджи и улететь обратно. У него немного работы и черная полоса на кастингах, но он по-прежнему улыбается классической голливудской улыбкой, то и дело убирает с глаз светлую челку и предпочитает делать хорошую мину при плохой игре. Он прилетает на два дня, а остается на две недели, потому что, закрыв за собою дверь и вжавшись затылком в стену, понимает, что ничего не понимает.
Тогда, полтора года назад, они договорились быть взрослыми разумными людьми – вернее, Бен говорил, а он слушал и кивал. Жизнь разводила их сама, гладко, как по маслу, глаже, чем когда-то свела, и он решил, что так надо, и ему действительно стало легче. Ушло что-то тяжелое, как отпущенный на дно камень с шеи, и так было правильно, видит бог.
Память отпустила быстро. Жизнь взяла своё ещё быстрее. Молодость скора на эксперименты и на амнезию, а он - молод.
… Уильям Моусли прилетает на два дня, а остается на две недели, потому что, черта с два, ничего не закончилось.
***
«Громче», - просит Бен – жаркий шепот на ухо – и он слушается, отключается, опускает все рычаги. «Громче», - требует, - и Уилл отпускает себя, как ныряет, не успевая вдохнуть. Он стонет в голос, выхрипывая знакомое до автоматизма, механически срывающееся, стекающее с губ имя, и чужое тело вжимает, вбивает его в разворошенную постель. Движения быстрые и резкие, почти болезненные, но он ни за что не хотел бы сейчас ничего другого.
Они встречаются в последний раз, в безликом гостиничном номере где-то в Глостере, Глостершир, Англия. И если Барнсу нужно, чтобы он кончил с его именем, Уилл готов ему это предоставить.
***
- Это был бы хороший фильм.
- Что? – Моусли поднимает голову и щурит глаза. Бело-голубой фонарный свет, падающий на кусок вытоптанной земли, окруженной трейлерами, слепит глаза, но чужой – столь отчетливо прорисовываемый – силуэт он узнает всегда. И Барнс ставит на землю стаканчик с кофе – он пьет этот чертов кофе, адски крепкий и адски сладкий – сутками напролет, и, наверное, годам к сорока посадит сердце – и опускается на ступеньку рядом.
- Это был бы хороший фильм, если бы в нём снимался ты, - поясняет он.
- Ничего, не провалится, - усмехается Моусли куда-то в землю, думая о том, что вторая неделя на исходе, а он всё ещё ничего не может понять.
- Работать с тобой – это было бы честно. Тогда – было.
«Тогда очень много – было, и какого черта…» - думается Уиллу, но он не может закончить фразу даже мысленно – и потому молчит.
- Ты вообще не меняешься, мелкий, - вдруг тихо, повернув голову, почти на грани шепота произносит Барнс, и надо вспоминать, что оба – актеры и оба, конечно, профессионалы.
- Ты тоже.
И Бен негромко, глухо смеётся, мягко, на выдохе.
***
По прошествии месяца Моусли готов был признаться, каясь, - да, его ведёт от голоса Барнса. Натурально. Вчистую. И когда, качнув бедрами, входя, он вдруг начинает что-то шептать Уиллу на ухо, того пробивает крупной ознобистой дрожью. И первое, что он выдавливает из себя, отдышавшись спустя полчаса, это:
- Мне нравится, как ты говоришь.
- Как я говорю – о чём? – приподнявшись на локте, насмешливо прищурив глаза – цвета крепкого, очень крепкого кофе – улыбается Бен.
- Говори о чём угодно, хоть о ядерном реакторе, - плохо соображая, отзывается на свою голову Моусли, лишь бы что-то сказать, а эта скотина запоминает. И при следующей встрече, выбив первое шипение сквозь зубы, наклоняет голову и, касаясь губами уха, начинает рассказывать – псевдо-вдумчиво, совершенно издевательски, щекоча дыханием шею. Уилл ничего не запоминает, кроме плавно-протяжных движений в этом мучительно, мучительно медленном ритме – и отрывков фраз.
«Управляемая цепная ядерная реакция»… «Выделение свободной энергии»… «Растворы солей чистых делящихся изотопов с водяным отражателем нейтронов»… «Микрочастица должна получить извне какое-то количество энергии возбуждения… Слышишь, мелкий?» - на выдохе, и вместе с иронией в этом голосе (бархат по коже и яд – под) – собственное, трудно сдерживаемое уже желание. И Уилл, вжимаясь затылком в матрас, искусав губы, более чем готов дать ему подобную энергию, сколь угодно, - и подается вперед сам, теснее и ближе, и чужая речь сходит на рык-стон. Почти жаль.
Ему в ту ночь вообще кажется, что в итоге он кончил именно от голоса.
***
Больше, чем улететь, и даже больше, чем ничего не помнить, ему хочется спросить: как ты? Задать этот идиотский, банальный, застревающий между зубов вопрос. Спросить, чтобы услышать: всё отлично, - и больше не страдать паранойей. Или какой-то другой шизой, Моусли вообще плохо разбирается в человеческой психологии, он просто знает, что ему зачем-то надо, чтобы его, наконец, отпустили на волю.
Эти посиделки на ступеньках трейлера под стеклянно-синим небом совсем не похожи на свободу. Но так как когда-то уйти – ещё не значило завершить, он не уходит и сейчас. Один раз не помогло, второй поможет вряд ли.
У Барнса всё тот же острый, цепкий черный взгляд, хищный прищур и глянцево отражающие любой блик непрозрачные зрачки. У Барнса всё та же ловко-неловкая, текучая грация большой шкодливой кошки. Только теперь им намного сложнее сидеть вот так, плечом к плечу, касаясь бедром и коленом, потому что было время, когда можно было поступать легко и просто. Можно было тянуть вверх, заставляя встать, толкать за дверь трейлера и запирать дверь изнутри. Тогда вопросы с растекающимся по телу жаром от чужого прикосновения решались элементарно. Сейчас ничего нельзя.
Мертвых надо хоронить. От призраков надо избавляться. Надо, да не можется. И тогда он всё-таки спрашивает это мальчишеское - и мысленно бьется головой о ступеньку:
- Как ты?
- Мелкий, - зовёт вместо ответа Бен. – Ты бы летел домой, а?
Моусли кивает. А потом решает, что надо что-то делать со всем этим, потому что ничего, ничего не изменилось.
… и у Барнса – конечно, разумеется – вкус кофе и требующие, жадные губы, которые не отпускают. Так много злости и жара – когда долго ждешь. И пьешь, дождавшись, не теряя ни глотка. Потому что, может быть, следующий переход под солнцем будет гораздо, гораздо дольше.
Оказывается, руки всё помнят, тело не отчитывается мозгу о движениях. Моусли толкает ногой дверь, поворачивая ручку замка, а дальше всё быстро и слишком много. Слишком много Бена, глаз и губ, слишком горячо от чужого тела, а пальцы – холодны, и Уилл греет их дыханием, губами, собою; нервно рвет пуговицы рубашки, путается в брюках и матерится шепотом сквозь зубы. Бен вдруг смеется – хрипло, как-то полубезумно, и это окончательно замыкает контакт.
Моусли толкает его на постель слишком сильно, потому что не чувствует сопротивления, и спешит, накрывая собою, срывая с ремня пряжку, ему не хочется, ему просто нельзя упустить ни минуты, потому что потом ничего – ну, видят боги, ничего – может не быть. Напротив вспыхивают тлеющими углями чужие глаза – ожог, обжиг – и он вжимает его плечи в постель, а Бен всё разрешает, и это какой-то чертов ни то ад, ни то рай, в котором они поменялись местами.
Всё слишком быстро, сбито и больно, но никто из них не произносит ни слова, потому что так хорошо, как сейчас, может быть только в бреду. И когда у Уилла подламываются руки, которыми он упирается в постель, и когда у Барнса искажается – судорога, слом, голод – лицо, и когда обоих распепеляет на этой проклятой постели, пахнущей средством от моли, - тогда всё встаёт на свои места.
Потому что ничего никогда не кончалось.
***
- Ну, хоть с телешоу мне ручкой маши, - отшучивается Уилл, допивая из чашки холодный, Барнсом оставленный на прикроватной тумбочке кофе.
- Обязательно попрошу Ларри Кинга при случае передать тебе привет, - Бен закидывает на плечо спортивную сумку – на нём, с его чертовыми аристократическими повадками, в которых он даже не отдает себе отчета, та смотрится, как приснопамятный Луи Витон.
Моусли сидит на постели, одетый только в край полускинутой на пол простыни, и вертит в руках чашку. Они так и смотрят друг на друга – минуту, а, может, две, оба намеренно вымотанные и пустые, - непрозрачно-черное в прозрачно-голубое – и молчат. В какой-то момент Бен сбрасывает с плеча сумку, делает три широких быстрых шага вперед, обхватывает его затылок ладонью и целует – с силой, крепко, долго. Как запечатывает.
Это – звучит.
И звучит явно не как «До встречи». Потому что встречи больше не будет.
***
Барнс произносит всего одно слово, но многажды, речитативом, как на неостановимом повторе. Короткое, на выдохе, «Уилл». Как ключ к замку. Как сорванный сургуч.
Потому что ничего, - да, теперь Моусли знает это достоверно, - ничего никогда не заканчивается. Даже если никогда длится – час, даже если никогда длится – ночь, даже если никогда – вообще не бывает. И он не загадывает.
Сидней – Нью-Йорк – Лондон.
Ему легко улетать.