Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Всегда отстаивала многогранность и лабильность женской психики, но, боже, как же иногда надоедает женщиной быть (читать - чего уж там - девочкой). Эти треклятые парадоксы. Ходишь и внутренне воешь, как попавший в капкан подранок: поговорите со мной! Поговорите со мной об этом хоть кто-нибудь! При этом ты молчишь - сама, при этом ты ни с кем не хочешь об этом говорить (моё, личное, выговоренностью - не отдам), при этом ты богишься слов реакции более всего на свете. Но всё же внутреннего воя это не убавляет. Как надоели эти взаимоисключающие, эмоциогенные, нервичные вещи. Как я иногда хочу быть человеком с эмоциональным диапазоном чайной ложки - чтобы спокойно спать, не просыпаясь от мнимого сигнала смс, чтобы ровно дышать и стоять на твёрдых ногах, чтобы удобоваримо формулировать и никогда, никогда ничего себе не придумывать, обнадеживаясь, - главное: чтобы сохранять самоуважение.
Но, да, это уже сфера мазохизма: сладость унижения. Впрочем, я не о том, речь ведь шла о парадоксах, о «Поговорить!» - при невозможности и неком половинчатом нежелании этого же.
Боже, мне просто нужен кофе. И мозги, но тут уже сложнее.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
За два с половиной года театрального погружения я замечательно научилась вести себя как фанатка (хотя никогда не думала, что это со мной случится; однако человек лишь предполагает, и всё это оказалось по-своему на вес золота). Усвоила все прилагающиеся поведенческие паттерны, пропиталась восторженностью, умениями боготворить и - порой - по-щенячьи смотреть в глаза (иногда невозможно - не), счастливо улыбаться и получать невероятный, сродни месячной норме крупных электростанций, поток энергии от десяти секунд общения. Итак, я большая умница, я замечательно знаю, как должна вести себя фанатка. Я провела четкую до смешного границу между собой и теми, к кому ходила. Где они - и где я. Что они - и что я. Несоизмеримость высот.
{***}Отчего-то я не могла предположить, что наступит момент, когда мне захочется размыть эту границу и встать на одну высоту над уровнем моря. Когда мне захочется отсутствия барьеров и стирания ролевых моделей «Актёр» и «Поклонница» - за больной ненужностью их в отдельно взятом случае. Когда нечто нутряное выйдет за рамки отношения, собственно, поклонницы к актёру. Когда вообще перестанешь оперировать этими понятиями - и тебе вдруг понадобится человек. И повлечёшься к нему, человеку, со всеми возможными, ещё незнакомыми тебе царапинами, впадинами, сколами (возжаждешь их - и именно их, в отрыве от сцены, хоть она и была индикатором получше лакмуса). Когда ассоциировать вдруг станешь не с театральными нежными восторгами прошедшего двухлетия, а с тем из жизни, что в последний раз случалось с тобой уже более трех лет назад.
Когда вдруг четко отделишь театральное от собственно твоего. Очень похожие чувства, элементарно спутать, но разница, тонкая, как волос, лежит между ними, - тонкая, как волос, и острая, как меч на брачном ложе между Зигфридом и Брунгильдой. Это случилось слишком неожиданно, недавно-быстро, я до жалкого не была готова, я не знаю, как должна вести себя и что должна делать не фанатка, что должна делать я как я для того, чтобы дать понять что-то - знать бы, что. В моём арсенале лишь интонации, фразы, жесты, поступки поклонницы, я не знаю, как вылезти из этой кожи. Я в принципе не знаю, как женщина должна проявлять внимание к мужчине, потому что весь мой предыдущий личный опыт складывался по совершено иным, нетривиальным, неклассичным канонам (не по канонам вообще).
Но этот нутряной надрез - желание и потребность избавиться в отношении отдельно взятого кого-то от роли только лишь поклонницы и стать человеком (пока - не женщиной даже) - ноет и щиплет. Равенство вне усвоенных моделей. Вне профессий - актёрской и - да, то тоже своего рода профессия - фанатской. Как.
Как нужно это делать, - хочу спросить я, и тут же возникает упадническая, горчащая вереница вопросов о том, нужно ли это вообще, выводов о том, что толка не будет. И слышатся внутренние голоски, вещающие то, закрепившееся: что ты... где ты... Но всё это - совершенно иные темы, требующие иных исповедей. Пока во мне главенствует отчаянное, жалкое «Как» - больше хрип, чем вопрос.
Самое действительно во всём этом смешное - то, мною сказанное Наденьке: «Мне же ведь не надо было много, чтобы». И правда. Пара взглядов. Пара оброненных фраз. Как это похоже на меня - до зубового скрежете, до типичности, до: я такая я. Со всеми выводами из.
Пост закрываю от комментариев. Вопросы в нём риторические, а, значит, ответов не слишком требующие. Нормальная же и самая логичная реакция на написанное выше - усмехнуться и, фыркнув, отмахнуться. Я же сейчас к подобной реакции буду слишком восприимчива, и истерично сорвусь от чьего-то легкого отношения к тому, что в данный момент, в гештальтистском «здесь и теперь», для меня более чем серьезно. При этом не писать не могу, потому что иногда уровень внутренних вод доходит до той отметки, когда молчать дальше не в силах, - моральный эскгибиционизм, мой старый друг.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Первое и главное впечатление - то же, которое мы в три голоса высказали после Сереже Кемпо: «Двояко» (двойственно, противоречиво, синонимы - наше всё). Это слово можно распечатать на отдельном листе и подклеивать к афишам спектакля. Не просто царапинки по поверхности (как, скажем, по ассоциации с Шекспиром, в недавней Тени ЛИРа Боровикова), а именно четкое разделение на «Да» и «Нет» (с лёгким перевесом «Да»). Есть в нём вещи сильные, отчетливые, рельефные.
Очень хорош Гамлет Александра Петрова. По личному, сугубо индивидуальному впечатлению - ни одного нарекания собственно ему. Из царапнувшего лишь - самый первый монолог, который был - да - с места в карьер. Словно по режиссерской задумке необходимо было с первой же минуты схватить зрителя за шкирку и ткнуть лицом в нутряные, огневые страсти человеческие; я - не люблю, когда меня хватают за шкирку. Монолог был прочитан хорошо, яростно, честно, но - слишком мощно, слишком сразу, после паузы в темноте, после едва отзвонившего последнего звонка это создавало ощущение переигрыша. То скорее нарекание постановщику, чем актёру.
Так же: Гамлет Петрова ни минуты не принц Датский Уильяма Шекспира. {more}Меланхолия, рефлексия, цинизм с мраморными прожилками благородства? Из всего - если только последнее, пожалуй, и то без цинизма. Королевский отпрыск никогда не входил в число моих любимых героев. Я всё могла и могу в Гамлете понять, объяснить, при необходимости - оправдать, всему могу найти причины и подобрать следствия в его поведении, но любить от этого не начну; могу пожалеть, - не могу проникнуться. В Гамлете меня отталкивает обилие слов - и честная нелепость замедленных необходимых действий, заменяемых иными; одним словом, по всем законам переноса раздражают собственные недостатки. Насмешливый сарказм, драматическая меланхолия, тонкая нервичность капризного ребёнка, - всё это Гамлет канона. Гамлет Петрова - сильное, мощное, штормовое чувство, просто и грубое, но не примитивное. Гамлет Петрова - сильные людские страсти. Метание, непонимание, мощь порывов и решений, взросление; нет сухости и нет цинизма, есть ирония и сила, но и ирония лишь прикрывает искреннее недоумение, искреннее негодование, искренние стремления.
Почти ничего от канона - и вместе с тем от канона, несомненно, концентрированность. Густота красок. Срывы. Петров играл великолепно - Гамлета Саркисова, а не Шекспира, но выдерживая в этом прямую и сильную линию. Юность. Стремительность. Ураганная эмоция. Он действительно, полагаю, актёр необыкновенного дарования.
Сразу к слову: Лаэрт Сергея Кемпо был как раз насмешник, острие шпаги, опасный и уверенный, прямой и саркастичный, язвительный и искренний одновременно. Пожалуй, я посмотрела бы на Гамлета Кемпо с удовольствием - в нём как раз было бы циничное, кривящее губы кисловато-горькое, как от лимонной корки, начало (и зерно безумной тьмы - о, это объятие с гробом сестры!). Это не говорит о плохом Гамлете Петрова - см. выше - о нет; это говорит лишь о том, как хорош был бы и Гамлет Кемпо. Да, он остался бы - в том я уверена - не по-шекспировски страстен, и всё же медленное утягивание в темноту дал бы изумительно. Впрочем, его Лаэрт был хорош не менее. Он искренне любил Офелию (о странной подоплёке их взаимоотношений - ниже), он жаждал мести, но принца не ненавидел. Им просто было принято решение, априорное и само собою разумеющееся, от которого было не отступить, и в их поединке заранее не было победителей и проигравших. Гамлет и Лаэрт ещё до встали по одну линию.
Кемпо чудовищно эстетичен. У него прекрасная пластика, он хорош и в статике, и в динамике, он умеет придать движениям небрежность, которая - на контрасте с нарочитой, нервно-выверенной напряженностью Петрова - давала дивный контраст. У них вообще вышла благословленная свыше спайка - отличная сыгранность, связка от бога. Две молодые, равные силы, кульминационно столкнутые лбами в самом финале действа. Воистину, как после сказала - прекрасно и ничтоже сумняшеся - Маша: «Гамлет и Лаэрт были - огонь!». Что тут добавить, кроме: аминь.
Жаль, разумеется, отсутствие точки кипения - дуэли, убранной за кулисы. Когда эмоция идёт по нарастающей, стремится к апофеозу и триумфу самой себя, - её вдруг обрывают, и появляется ощущение недосказанности, вырванного куска. Недоговоренной между Гамлетом и Лаэртом фразы.
Далее о характерах: в сущности, все представленные на сцене персонажи отличались от канонических шекспировских, насколько это в принципе возможно (при общем сохранении ролевой канвы). Простой и страстный Гамлет, хищнически-сильный Лаэрт, нелепый и трогательный (sic!) Полоний, Клавдий, которому сочувствуешь, Офелия, которая кажется рыночной девчонкой, а не дворянкой. Они, вроде бы, те же, знакомые по многовековому сюжету, ничего вывороченного в них нет, - и всё же совершенно иные. У Валерия Саркисова определённо был свой взгляд на каждого из героев великой пьесы - довольно альтернативный. Это не в коей мере не осуждение, он имеет неоспоримое право на своё видение и его представление, однако - проходится в некоторых случаях по коже наждачной шкуркой. То ли его режиссерский глаз увидел в тексте Шекспира то, чего не видели другие, то ли он - додумал.
К слову, додумал он, в частности, и братско-сестринские отношения Лаэрта и Офелии. Поймите правильно: я, с моим приоратом страстей человеческой, этого «На вес золота или крови - грех», этого нутряного людского жара, оправдывающего всё и перешагивающего все границы, готова увидеть влечения даже там, где показывающие их не подразумевали. Слэш, фем, инцестуальная подоплёка - да, да и да, всегда да, потому что эти (псевдо)грехи - единственное изначально людское, до всего прочего данное. Но здесь даже не понадобилось напрягать зрение. Саркисов поступил очень просто - он, убрав подоплёку, дал чистый инцест по-кошачьи отирающейся о Лаэрта Офелии, Лаэрта, оглаживающего её ладонями вовсе не как сестру. Это не то чтобы резало глаз, о нет (как ни удивительно), но это поразило. Он так усилил их нежные взаимоотношения, что перевёл их даже не в Фрейда (никакой подавленности) - в ясную, как день, правду. Поцелуй безумной Офелии (который, давайте признаем, был невероятно, до дрожи чувственнен и достоин запечатления в гифе) - это не прорыв, это демонстрация того, что она могла себе позволить более не сдерживать.
Будучи честной: эта линия мне понравилась. Но суть в том, что у меня осталось не ощущение заигрывания с Шекспиром даже, - ощущение заигрывания с залом. Словно бы Саркисов стремился поразить пресыщенных, усладить довольных. Так в изящно-простое блюдо добавляют чрезмерно много пряностей, и на языке не остаётся вкуса собственно основы, только специи. Отчего-то я подозреваю, что режиссёр поставил Лаэрта и Офелию (а после и Гамлета с Гертрудой, но тут уж, предположим, простительный Эдипов комплекс принца Датского) такими не потому, что видел так, а потому, что намеренно хотел поразить. Намеренность в театре всегда - кровит.
Если зашла речь об Офелии и Гертруде, то: женщины на сцене - извечная боль наша. Я пишу об этом практически в каждом отзыве, и право же - не знаю, что с этим сделать. Органичные и естественные, при этом сильные и забирающие тебя себе женщины на сцене - редкость. Для этого существует целая совокупность причин, я писала о них не раз, но на вчерашнем Гамлете мне в голову пришла ещё одна: режиссёры, кажется, просто не знают, что делать с актрисами; с актёрами - да, с актрисами - нет. Пример с женскими рыданиями на сцене - они практически всегда ядовито-ненатуральны, ни одно «Не верю» не вместит, собственно, неверия. В то время как аналогию этого рыдания, сильную и трагичную эмоцию можно передать иначе, женщина на это способна (сейчас по себе угадает - знанием! - каждая). Сип, хрип, тишь голоса, исказившаяся линия рта - женщина способна быть драматичной до боли без натужного наигранного рыдания, и то будет не замена, то будет оно же - но в куда более достоверной форме. И не вина актрис, что зачастую они вынуждены выражать примитивно-гротескные, шаблонные, ярлыковые эмоции потому, что режиссер не смог подобрать иных проявлений. Это касается любой сценической эмоции и любого действа. Допускаю, однако, что женщина, как ни странно, гораздо более сложный сценический материал, чем мужчина, и с ней тяжелее работать.
Но нарочитый плач Офелии, но бьющаяся в натужных рыданиях Гертруда... Резь. Офелия Толстогановой - бойкая, почти разбитная девочка. Чарующе искренняя лишь в диалоге с Гамлетом, том, где о красоте и добродетели, до и после (но - несомненно - до рыданий). Там на ней проступила, как испарина, боль женщины - недолюбленной, обнадеженной и отвергнутой в одну секунду, почти прикоснувшейся к жаркой тайне - и отброшенной назад.
NB: Безумие Офелии - общепринятость, один из самых красивых мотивов в мировом искусстве. Однако же, если хорошо нырнуть в текст, вдруг можно понять, что она трезвее и разумнее всего подгнивающего Датского королевства. Но сошла ли с ума Офелия постановки Саркисова, я так понять и не смогла. И да, и нет. О Гамлете же - никакой, разумеется, помешанности (каноническому многие ставят, кажется, шизофрению? этот - шизофреничен не был).
Очень хорош был Клавдий Бориса Миронова. Если снять некоторую нарочитость (снова! бич постановки) начала первого действия - прекрасен более чем. Очень хороши герои второго плана - Горацио, Розенкранц и Гильденстерн, актёры и могильщики (Колесников же так и просто гениален). Одним словом, да - замечательные актёры, но странный режиссерский взгляд.
Сильная, в общем-то, динамика самого действия - практически ничего лишнего, органичное и логичное перетекание картин одна в другую, без разрывов. Хорошая подача сильных эмоций, не режущих глаз и ухо (за вычетом данных выше оговорок). И, что едва ли не самое запоминающееся, - великолепное воздействие на анализаторы, как я люблю говорить в последнее время. Картинка - божественная.
Если когда-нибудь я всё же напишу нормальную, удобоваримую пьесу, и найдётся отчаянный смельчак, который решит её поставить, - я хочу, чтобы сценографией занимался этот волшебный человек, Александр Орлов (если уж не сможет Владимир Боер), а костюмами - Андрей Климов. Мне думается, оба поняли концепт едва ли не лучше самого режиссера. Одновременные уважение к эпохе - и вневременность. Историчность элементов - и совершенная современность. Строгость форм и линий - при яркости. При смешивании со светом, строгим, вертикальным, надсценным, это создавало магию. Золотое, медное, серебряное, всплески ало-розового - на черном, при желтом и белом свете. Переливчатые, текучие, при этом - чистые цвета. Игра строгих же теней и будто солнечных и/или лунных бликов. Буквально экстатическое наслаждение от визуальной стороны. Декорации, костюмы и свет не просто дополняли или создавали настроение, - они лепили атмосферу, будто из глины, и дарили наслаждение. В деталях костюмов характера было иногда едва ли не столько же, сколько в игре. Одна эта - о да, это теперь тема на долгое время - монашеская шапочка Офелии - цветаевское: уплочено всеми розами крови за этот просторный покров бессмертия - крик: целомудрие! - похороненное - до! заранее! - целомудрие - «Вашей красоте лучше не общаться с вашей добродетелью...»; Офелия, закрытая для страстей мира уже тогда, когда страсти в ней ещё вскипали. И далее, далее, далее.
Что ещё интересно, режиссёр искренне хотел совместить комедию и трагедию. Насмешить там, где это сделать было можно. Актёры бродячей труппы и могильщики, Полоний - они вели эту святящуюся нить зрительского смеха отменно. Но всё же, кажется, Саркисову не хватило некой тонкости, такой выверенной и талантливой, как, скажем, у Виктюка, Ломкина, в чем-то - как в некоторых постановках Бронной и отдельных вещах отдельных театров. Ему слишком хотелось рассмешить - но если в ложке лекарство, то в чашке - яд. Не в том беда, что было смешно (как сказала потом Сереже Катруся, «Мы любим, когда смешно и грустно»), - в том, что иногда хотелось смеяться там, где это очевидно не подразумевалось. Грань сочетания драмы и комедии всегда опасна, как кромка минного поля.
В общем и целом, несомненное да визуальной и звуковой сторонам (живой оркестр, песенная мелодия волынки - колдовство), динамике, нетривиальной подаче, следованию шекспировскому, хоть и скорректированному, тексту канона. Да актёрам, Петрову и Кемпо в особенности (за ярость и почти любовность связки, за силу игры). При этом - всё же нет подорожника, который я могла бы приложить для себя к многочисленным царапинкам. Из этого и проистекает то, самое первое и самое искреннее, «Двояко». Как ни странно, я едва ли не впервые не могу сказать, хочу ли увидеть это снова.
*
А потом мы дождались у служебного Сережу Кемпо и замечательно с ним пообщались. Об этом уже очень хорошо написала Катруся - и я лишь кратко повторю: невыразимое удовольствие, простое человеческое удовольствие - когда удаётся поговорить об. Когда актёр не боится тебя (отчего-то), не отмахивается, не проходит презрительно мимо, не снисходит, - когда он просто останавливается, чтобы обсудить спектакль, спрашивает и отвечает, и это действительно - беседа на равных в меру сил и возможностей. Радость общения. Кемпо не пытался сбежать, сам отбрасывал повисающие паузы, не то чтобы ждал прощания, был очарователен, прям, харизматичен, искреннен и буквально излучал. Очень рекомендовал «Из пустоты...» - совершенно честно, пылко, с возгорающимися глазами. «Не знаю, что получилось, но нам, актёрам, очень нравится», хвалил Петрова, хоть и «Саша не фехтует», произнёс на прощание «Приходите обязательно, до свидания, Маша, Юля, Катя» и вообще был прост и мил. После таких разговоров - адекватных (насколько это было возможно) и приятных - хочется обмотаться радугой. Вот такой обмен впечатлениями - бесценен.
P.S. Апофеоз: — Как там поживает Козловский? - улыбается Кемпо. Мы глотаем звуки: — Полагаем, хорошо. Давно с ним, знаете ли, не общались. — М, ну да. А то вы же тогда от меня ему привет передавали, мне от него... Он мне потом звонил по этому поводу. Мы бы пофейспалмили, но, знаете... нет.
— Завтра будет хороший состав. Другой. Мы, все вместе, чуть не хорируем: «Татаренков?». Слава богу, мы с Джорджем не успеваем, когда Сережа продолжает: — Другие король и король. Будет Агриппина Стеклова. С каких пор Татаренков для нас единственное мерило хорошего состава - одному богу известно.
Но на «Из пустоты...» теперь хочется страстно - втройне. Это обещает быть прекрасным.
P.P.S. И да, мой вид всё ещё вызывает у Сережи волну самокритики. О почто.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
«Простите и не примите за дерзость: мне горько, что всегда “по поводу”. О как мне бы хотелось — Вас вне театра — балета — мимики, Вас по поводу Вас же, Вас — без, Вас — Вас. “Разговоры” [Книга Волконского] я уже начинаю вспоминать как вскрытую лирическую жилу по сравнению с отрешенностью “Откликов”».
- Уразумение... - поморщился Иван Дмитрич. - Внешнее, внутреннее... Извините, я этого не понимаю. Я знаю только, - сказал он, вставая и сердито глядя на доктора, - я знаю, что бог создал меня из теплой крови и нервов, да-с! А органическая ткань, если она жизнеспособна, должна реагировать на всякое раздражение. И я реагирую! На боль я отвечаю криком и слезами, на подлость - негодованием, на мерзость - отвращением. По-моему, это, собственно, и называется жизнью. Чем ниже организм, тем он менее чувствителен и тем слабее отвечает на раздражение, и чем выше, тем он восприимчивее и энергичнее реагирует на действительность. Как не знать этого? Доктор, а не знает таких пустяков! Чтобы презирать страдание, быть всегда довольным и ничему не удивляться, нужно дойти вот до этакого состояния, - и Иван Дмитрич указал на толстого, заплывшего жиром мужика, - или же закалить себя страданиями до такой степени, чтобы потерять всякую чувствительность к ним, то есть, другими словами, перестать жить. Извините, я не мудрец и не философ, - продолжал Иван Дмитрич, с раздражением, - и ничего я в этом не понимаю. И не и состоянии рассуждать. - Напротив, вы прекрасно рассуждаете. - Стоики, которых вы пародируете, были замечаюльные люди, но учение их застыло еще две тысячи лет назад и ни капли не подвинулось вперед и не будет двигаться, так как оно не практично и не жизненно. Оно имело успех только у меньшинства, которое проводи! свою жизнь в штудировании и смаковании всяких учений, большинство же не понимало его. Учение, проповедующее равнодушие к богатству, удобствам жизни, презрение к страданиям и смерти, совсем непонятно для громадного большинства, так как это большинство никогда не знало ни богатства, ни удобств в жизни; а презирать страдания значило бы для него презирать самую жизнь, так как все существо человека состоит из ощущений голода, холода, обид, потерь и гамлетовского страха перед смертью. В этих ощущениях вся жизнь: ею можно тяготиться, ненавидеть ее, но не презирать. Да, так, повторяю, учение стоиков никогда не может иметь будущности, прогрессируют же, как видите, от начала века, и сегодня борьба, чуткость к боли, способность отвечать на раздражение... Иван Дмитрич вдруг потерял нить мыслей, остановился и досадливо потер лоб. - Хотел сказать что-то важное, да сбился, - сказал он. - О чем я? Да! Так вот я и говорю: кто-то из стоиков продал себя в рабство затем, чтобы выкупить своего ближнего. Вот видите, значит, и стоик реагировал на раздражение, так как для такого великодушного акта, как уничтожение себя ради ближнего, нужна возмущенная, сострадающая душа. Я забыл тут в тюрьме все, что учил, а то бы еще что-нибудь вспомнил. А Христа взять? Христос отвечал на действительность тем, что плакал, улыбался, печалился, гневался, даже тосковал; он не с улыбкой шел навстречу страданиям и не презирал смерть, а молился в саду Гефсиманском, чтобы его миновала чаша сия. Иван Дмитрич засмеялся и сел. - Положим, покой и довольство человека не вне его, а в нем самом, - сказал он. - Положим, нужно презирать страдания, ничему не удивляться. Но вы-то на каком основании проповедуете это? Вы мудрец? Философ? - Нет, я не философ, по проповедовать это должен каждый, потому что это разумно. - Нет, я хочу знать, почему вы в деле уразумения, презрения к страданиям и прочее считаете себя компетентным? Разве вы страдали когда-нибудь? Вы имеете понятие о страданиях? Позвольте: вас в детстве секли? - Нет, мои родители питали отвращение к телесным наказаниям. - А меня отец порол жестоко. Мой отец был крутой, геморроидальный чиновник, с длинным носом и желтою шеей. Но будем говорить о вас. Во всю вашу жизнь до вас никто не дотронулся пальцем, никто вас не запугивал, не забивал; здоровы вы, как бык. Росли вы под крылышком отца и учились на его счет, а потом сразу захватили синекуру. Больше двадцати лет вы жили на бесплатной квартире, с отоплением, с освещением, с прислугой имея притом право работать, как и сколько вам угодно, хоть ничего не делать. От природы вы человек ленивый, рыхлый и потому старались складывать свою жизнь так. чтобы вас ничто но беспокоило и не двигало с места. Дела вы сдали фельдшеру и прочей сволочи, а сами сидели в тепле да в тишине, копили деньги, книжки почитывали, услаждали себя размышлениями о разной возвышенной чепухе и (Иван Дмитрич посмотрел на красный нос доктора) выпивахом. Одним словом, жизни вы не видели, не знаете ее совершенно, а с действительностью знакомы только теоретически. А презираете вы страдания и ничему не удивляетесь по очень простой причине: суета-сует, внешнее и внутреннее, презрение к жизни, страданиям и смерти, уразумение, истинное благо - все это философия, самая подходящая для российского лежебока. Видите вы, например, как мужик бьет жену. Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно; и бьющий к тому же оскорбляет побоями не того, кого бьет, а самого себя. Пьянствовать глупо, неприлично, но пить - умирать, и не пить - умирать. Приходит баба, зубы болят... Ну, что ж? Боль есть представление о боли и к тому же без болезней не проживешь на этом свете, все помрем, а потому ступай, баба, прочь, не мешай мне мыслить и водку пить. Молодой человек просит совета, что делать, как жить; прежде чем ответить, другой бы задумался, а тут уж готов ответ: стремись к уразумению или к истинному благу: А что такое это фантастическое "истинное благо"? Ответа нет, конечно. Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь... Да! - опять рассердился Иван Дмитрич. - Страдание презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так заорете во все горло! - А может, и не заору, - сказал Андрей Ефимыч, кротко улыбаясь. - Да, как же! А нот если бы вас трахнул паралич или, положим, какой-нибудь дурак и наглец, пользуясь своим положением и чипом, оскорбил вас публично и вы знали бы, что это пройдет ему безнаказанно, - ну, тогда бы вы поняли, как это отсылать других к уразумению и истинному благу. <...>
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Первый просмотр - тот самый гештальтистский фон. Фигура приходит со второго. Второй - всегда ярче, с полным ощущением «другого спектакля» и одновременным узнаванием (сроднением!). Может быть, дело было в 37,4 - температуре тела, с которой я выходила из дома, а, может быть, в чудовищной, всепроникающей близости первого ряда или - хватит уничижать, пора признаться себе - невероятной силе того, что шло со сцены. Так - толчками - лава из вулканического жерла.
Две сцены, центрирующие на себя этот спектакль в моей внутренней вселенной, - и мне нужно о них написать:
{more}Монолог Громова. Это выворачивающее наизнанку «Христос в саду Гефсиманском молил, чтобы его миновала чаша сия» - и всё, что до, и всё, что после, вся человеческая, живая болезненность слов о страдании, на которое каждый имеет сокровенное право, - этот монолог творит со мной что-то нечеловеческое. В этот раз, уже постфактум, когда отхлынуло, поймала себя на том, что сижу, впившись пальцами в вишнёвую обивку кресла, подавшись вперёд и ближе, рискуя эти пальцы - сломать. Первая стрела, до оперения входящая между ребер, - главенство человека в богочеловеке («... и даже тосковал»). Вторая - «Бог создал меня из тёплой крови и живых нервов, любая органическая материя...» - и мгновенное: да, да и да. Чеховское право на слабость человека, чуть более ироничное и редкое, чем то же - у Достоевского, но потому и столь резко бьющее. Отстаиваемое мною интуитивно - и пойманное в волне, плещущей со сцены. Человек страдает - и имеет право не скрепляться, не подражать великим стоикам, не презирать холода и боли. Просто потому, что он - жив. Этот монолог, этот всесокрушающий гипноз Громова в исполнении Димы Сердюка со сцены, - есть гимн человеку в человеке. Право не заталкивать боль внутрь, повинуясь жесткому закону воли, - это тема больная и не близкая даже, - нутряная.
Они жгут мне глаза, эти слова со сцены. Эти чужие больно-отчаянные глаза, смотрящие в зал.
Вторая - самый финал. Это их - Рагина и Громова - внезапное, как удар, восстание против сторожа Никиты, - что это, если не восстание против системы в лице одного, пусть и на самой низшей из ступеней? И - мгновенно - по ассоциации - та, французским экзистенциалистам принадлежащая, концепция человека, действующего без надежды на успех. Борьба, которая априорным знанием не закончится ничем, которая, вероятнее всего, закончится неудачей, - но человек не может не действовать, потому что в этом - один из жизненных смыслов. И там - тот же по своей сути порыв, тот же всполох, та же нелепая, трогательная, страшная до черноты, наивная отчаянность - одухотворённая и освобождающая (освобождающая и освободившая дух - раньше тела). Крик в лицо косно-сумасшедшему миру - куда более жутко сумасшедшему, чем Громов с его паранойей, чем Рагин с его обличением.
NB: Рагин - это горе от ума. Безумие от понимания и осознания. И, к слову, так ли безумен на этом фоне Громов? Если уж действительно однажды могут придти и забрать.
При этом, втором просмотре, то ли моё утрировалось восприятие, то ли нервы заточились до остроты, то ли чужая игра окрашивалась иначе. Насмешливость и нутряная, кровоточащая боль Громова - усиленные. Срывы и укоры Рагина - почти гротескные, а оттого особенно щемящие и пугающие. Эта замечательная связка Артемия Николаева и Дмитрия Сердюка. Очень органичные, нужно-правильные, вплетающие себя Сачков и Иванцова (какая редкость - женщина, не режущая на сцене глаз!), наипрекраснейший Тележинский с детской непосредственностью его Мойсейки - и потом, в конце, таким воспалённым, стонущим взглядом. Повиновение облегчает участь, - не облегчает боли.
Вдумчивого, осознанного отзыва не получается, мысли разбегаются, как круги на воде от брошенного камня. Куда больше эмоционального, чем мысленного, а это сложно выразить.
Внезапная мысль: трагикомедия. Очень русская человеческая драма (на то - и Чехов же). История о том, что хотелось как лучше - всем - а вышло как всегда, то есть - перемололо меж жерновов. То Эйнштейновское: я сумасшедший - или мир вокруг? Почти всегда - мир. От смешного до страшного.
P.S. В голове второй день крутится тягучий, уместно-неуместный, сливающийся в эту человеческую трагедию мотив - «Расставание хуже смерти». Вьюжный вой.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
И - на самом деле - я знаю, почему мне так нравится этот гиф с Шиллингом из Наполы (ладно, окей, мне нравятся все гифы с Шиллингом - из Наполы и нет, и не гифы тоже, и вообще мне просто нравится Шиллинг). Потому что в этом модусе он олицетворяет меня на работе в те моменты - то есть, читать, практически восемь часов в день - когда я отвечаю на студенческие письма. Вот именно так я реагирую на каждое второе. Только вишнёвого мундштука Альбрехту не хватает, ПРОСТИТЕ, ФАНОН.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Приболела, решила поработать из дома, но то ли лыжи не едут, то ли я такая исключительная, что мне одной из всего коллектива не удаётся войти в свою учетку удалённо через Outlook Web App, и это боль, потому что у нас меньше недели для того, чтобы подбить все хвосты, а ещё потому, что я уже предчувствую, какое астрономическое количество писем будет ждать меня завтра (и оно мне совсем, совсем не нравится). Но бог с ней, со всей этой всемирной скорбью. Я, вообще-то, о другом:
Как и все легковосприимчивые, суггестивные люди, я легко внушаема; дать мне установку - как нечего делать. В свою очередь, как практически все суггестивные - суеверна, мистифицирована (хоть пять лет психфака и знатно промыли мне голову) и верю в вещи вроде астрологии. То есть, как - верю. На правах внушаемой отбираю себе установки (привет, самопрограммирование). И знаете, какое лекарство от этого самое лучшее? Почитать те же гороскопы на разных порталах, но на один день. Милота: Мэйл всем сегодня советует делать покупки и отправляться в дальние поездки, Рамблер настойчиво же советует избегать каких бы то ни было трат и никуда не ездить. Этакий кот Шредингера. Тратить и одновременно не тратить. Ехать и одновременно не ехать.
Зато, правда, все, как один, советует лично мне проявить решимость в личной сфере, взяв всё в свои руки (что очень смешно, по сути), открыть свой разум - и вообще обещают разрешение давно мучивших вопросов (а ещё проблемы с начальством, но они у меня и так уже есть, потому что наша зам, кажется, не верит, что я действительно не могу войти в эту чертову учетку).
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
«... и на себя она с уверенностью могла положиться; <...> вступить в столкновение с чужой волей, попытаться подчинить ее своей стоило ей мучительнейших усилий, ибо (как это свойственно многим) ее сковывала робость и щепетильность. Она была сильной и отнюдь не робкой, когда это касалось лично ее, и всегда могла подчинить делу свои склонности, если это не противоречило ее нравственным убеждениям; но когда ей приходилось противостоять склонностям, привычкам, недостаткам других, <...> — воля ей отказывала; вот тогда-то и выступала обязательность и принуждала сникшую волю к действию. <...> Сопротивляясь мучительным для нее усилиям как-то уговорить, убедить, сдержать их, вынуждая ее прибегать к крайним мерам, они причиняли ей непомерные страдания».
*** - Смотрю я на Новикова и думаю - странный вкус у Линца. - Вот да. - А она смотрит на фотки Сердюка и думает, что странный вкус у тебя. - *непередаваемый звук* - Но это она его лично не видела. Вот если бы она с ним поговорила, она бы... - Нет! Никаких разговоров. Подпускать Линца к Сердюку? Да ни за что! - Ну, можно на нее эту надеть... как ее? - Паранджу. - Да!
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Тень ЛИРа Андрея Боровикова - это своего рода «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», только о Гонерилье и Регане. Спектакль из двух широких ярких лент - это история старших сестёр Корделии и история шутов. Далее только формулы моего личного, сугубо индивидупального восприятия, но: для меня Тень Лира - спектакль в первую очередь не о тургеневских отцах и детях, не о конфликте поколений (как ни странно) и даже не об обреченности отрекающегося нового поколения (как бывает часто). Это именно история Гонерильи и Реганы, попытка ответа на все смысловые вопросы: не что и даже как, а почему и из-за чего.
Здесь ремарка: у Шекспира великая палитра характеров, расставленных в самых разных точках континуума. У него есть сложные, многогранные, неодноцветные герои, а есть герои чистого зла и чистого добра - как Яго в Отелло существует ради незамутненного зла, так Гонерилья и Регана в Короле Лире существуют ради чистых корысти, неблагодарности и подлости. Но для сцены, тем более для сцены современной, на общем фоне человеческой противоречивости ставить их такими не просто сложно, - допускаю, что невозможно. Хочется, поддев краем ножа верхний слой, аккуратно вспороть их по шву - было ли что-то там, на этой вязкой глубине, отчего вспыхивали эти болотные огни? Боровиков, в частности, сделал именно это. Он плеснул на этих женщин красками. (Впрочем, не на них одних, на Лира в не меньшей степени).
{more}То, что вызывает Гонерилья в подаче Станислава Мотырева - это не жалость и даже не понимание, это - одним глазком заглянуть в замочную скважину. Был ли Лир деспотичным отцом и господином - и что мог породить этот деспотизм в гордой своевольной женщине, привыкшей повиноваться, чтобы потом - когда-нибудь - дождаться своего часа. Рожденные в ореоле власти, воспитанные железной рукой, какую власть они, дочери, видели? Никакой. И компенсация, последовавшая после, была тем более ожесточенна. Всё это, эта болезненная тяга добрать, реализовать и реализоваться, ни на секунду не оправдывают и не прощают - они лишь дают срез, сочащийся сукровицей. Ни Гонерилью, ни Регану по итогам не жаль (ибо «жалость» - не то слово) - но что-то всё равно щемит сердце.
То же - со стареющим королем. При властности своей, при всём своём величии и могуществе, кто он у Шекспира? Если подумать - сумасбродный старик, жестокий жестокостью ребёнка, верящий словам, об обманчивости которых, казалось бы, должен знать столь хорошо. От раздражения к сочувствию через строфу - вот что я чувствовала, читая некогда первоисточник. Король Лир Павла Новикова даёт одновременно очень схожий - и совсем другой срез. В нём меньше сумасбродства - при сохранности всей перемены настроений и решений. В нём ощущается величие - при отсутствии тщеславия. Его последующие опрокинутость, отринутость дочерьми чувствуются как-то особенно режуще, потому что контраст между всемогущим государем и выброшенным за порог ребёнком слишком велики. Ощущение сиротства - не безумия (не одного лишь безумия).
При этом нам с Катрусей так и не удалось решить для себя, хороший ли - по-настоящему ли хороший - актёр Новиков. Он играет, что называется, крепко и живо, даёт иногда сильнейшую эмоцию, и ты думаешь: о, это хорошо, это очень хорошо, - но нет перехвата дыхания, нет желания протянуть руку, сжать чей-то локоть и прошептать «Боже, какой шикарный!». Ещё - схожесть ролевых моделей? - в нём иногда очень сильно чувствовался Боэмунд Короля-Арлекина. Исакову же очень хорошо давался брутальный до утрированности герцог Корнуэльский - усиленное движение, тон голоса - всё рисовало прямую и сильную линию, но по итогам всё равно осталось ощущение, что: ещё немного, ах, господи, ну ещё немного бы, особенно в Регане... Высокий уровень у Мотырева. Он на сцене - определённо - выделялся. Во-первых, цинично-жесткая жилка Гонерильи ложилась на него чисто и гладко, как родная, во-вторых, - то, о чем я когда-писала в отзывы на Короля-Арлекина - в самой лепке черт лица, в изгибе губ, в глазах Мотырева есть не безумие даже, - клиническая шизофрения. И эта шизофрения, помноженная на сволочную жилку своенравной и жадной женщины, дала потрясающую картину. От его молниеносных, рельефно-ярких смен лиц было почти физически плохо - но хотелось тянуться ближе и смотреть безотрывно.
Нашим открытием стал Максим Пчелинцев-Николаев. После первой же сцены, обернувшись к Катрусе: «Как крут!» - вот так просто и лаконично выразив всё. Талант, считываемый с одного монолога, и дальше только подтверждавшийся, подтверждавшийся, подтверждавшийся. Все и всё, от крепкого до малого, от короля Французского до шута и Корделии - тягуче и при этом остро, мощно, сладковато-нежно, болезненно, как царапина на тыльной стороне ладони. Впечатление - метание и объятие одновременно. Совершенно великолепный. И тут мы, как всегда, думали, что открывает талант, но он уже, оказывается, звезда с широкой известностью в узких кругах, что, в общем-то, приятно.
О Корделии: как ни странно, у Шекспира она вызывает у меня очень противоречивые эмоции. я вижу в ней четко и ясно поданную сдержанность, почти абсурдное неприятие лжи и преувеличений. Но при этом - некое упоение собственной непогрешимостью, твёрдое упрямство. Она, как и многие герои великого Шекспира, страдает в итоге от собственной не глупости даже - неумения рассчитать и предвидеть. Жанрово и писательски я могу оправдать это всецело - но как зрителя меня это иногда царапает. За это отдельное спасибо Пчелинцеву-Николаеву, его Корделия была трепетнее и, кажется, искренне несчастнее Корделии бессмертной трагедии. Она говорила и действовала не от прямоты, сдержанности, гордости собою, - она говорила и действовала из невозможности говорить и действовать иначе - органически. И страдала от этого.
Общее впечатление от всего актёрского квартета - талантливые. Я очень люблю это слово в последнее время, потому что остро и рьяно реагирую на молодых и талантливых. Каждый спектакль, где отмечаю, - подтверждение того, что ничего не уходит, не вырождается, что театр - в особенности театр молодых - жив! Жив, дышит, клокочет. Способных, сильных, безумных, по-настоящему отдающихся сцене я отмечаю с автоматической жаждой. В Тени Лира четверка замечательная, хоть по впечатлению для меня и поделившаяся попарно (всё, впрочем, изменчиво).
Затем: спектакль очень чувственен. Он насыщен молодой, львиной телесной пластикой, телесным взаимодействием, и сложно обвинить в этом режиссёра - ему в руки попала богатейшая, податливейшая фактура, так и просящаяся реализоваться. Боровиков и реализовывал - во всех этих позах, объятиях-захватах, человеческих парных кружениях. Но вот что интересно: Катруся увидела именно персонажную чувственность, на что она никогда не замечает таких вещей (обычно замечаю я), но отметила нечто почти ипнцестуальное в связке Лира и Корделии. Мною же воспринялось иначе. По аналогии: что я обычно вижу, к примеру, в тех же Служанках: для меня априорно инцестуальны отношения Соланд и Клер (воплощенные ли влечение или же нет - иной вопрос), но это их, сестер Лемерсье, чувственность, не чувственность диад Бозин-Жойдик или Бозин-Солдаткин. В Тени Лира наоборот - для меня были чувственны актёрские связки - связки этой внутренней, молодой, тигриной физической энергетики, но не связки героев. При этом - что интересно - без отрыва от линии спектакля, без выхода за пределы сюжета и характеров.
Пока я окончательно не ушла от сути: вторая сюжетная лента для меня - шуты. Эта цветная кайма, рама, в которую взята постановка, тонкая ало-золотая нить сквозь спектакль. Больная и правдивая до кристального мысль: мы, плача, в эту жизнь приходим прежде всего Его шутами - в этом нет злобы, есть только ирония (иногда - печальная). Предостережения порой ничего не значат, попытки свести трагедию до игры в трагедию - тоже (а кажутся такими спасительными), и по итогам через шутов проходит насквозь вся жестокая и трогательная одновременно история недолюбви - родительской и дочерней. Как ни странно, всепрощающей (как позиционировалось?) историей любви отцовской это для меня не стало. Так же я до сих пор не могу понять, понравилась мне или сквикнула эта финальная деталь, эта неожиданная христология, - один из сильнейших новиковских моментов: прости им, Отче, ибо не ведают, что творят.
По итогам: очень хорошо. Возможно, перегружено внешними стимулами, воздействиями на анализаторы - и прежде всего слуховой, но это можно шлифовать - или отодвигать при восприятии на второй план. Интересно, с необычными акцентами рассказанная история, сильное плетение характерологического кружева, нетипичная подача - и всё это на базе талантливой игры. На любителя ли? Разумеется, на любителя, - как и всё на свете. Но по сути - история всё же классическая, наизнанку ни в коем случае не вывернутая, трагичная и вечная.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
И сразу в личном ключе: как и большинство детей, я была предельно хорошенькой до десяти лет - это буквально роковая граница, этакая точка невозврата к нежности лица, воздушным локонам и море-небным глазам. Потом ножом под лопатку ударил пубертат, а с ним пришли гормональный бум и много лишнего, читать: отчаянно некрасивого. То есть, всеобщий закон природной подлости реализовался и со мной, как реализовывался до этого почти с каждым из семи миллиардов населения Земли: именно в тот период, когда внешность становится оценочной категории для себя и окружающих, она портится с концами. И весь сознательный период взросления я росла с мыслью о том, что я отчаянно некрасивая девочка. Лет до пятнадцати, то есть до первой влюбленности, переживала это вполне безразлично. Затем глаза мои открылись на всю ту совокупность недостатков, которыми я обладала, и совокупность эта всё во мне убила.
С того момента и по нынешнее время твёрдо, вне кокетства, знаю, что некрасива. Это скорее ощущение, чем знание, не обоснованное ничем, кроме уверенности прошлого. Пубертат благополучно завершился, скоро отойдёт в небытие юность, наступит - по академическим меркам - молодость, а ведь эти переходы сглаживают, убирают лишнее, прибавляют очарования. Возможно. Жаль, не прибавляют уверенности в себе. Сейчас, когда мне говорят о моей красоте, я, конечно, благодарю, радуюсь и смущаюсь, но при этом думаю, что: а) мне льстят; б) человек мне симпатизирует, а потому субъективен и предвзят; в) человек просто очень вежлив; г) не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки. Ещё минуту - или, возможно, с полчаса-час - после комплимента я верю, что, может быть, и вправду вполне себе привлекательная особа. Потом флёр развеивается.
{more}Могу назвать вам как минимум пять-семь недостатков в одном только собственном лице, и все их буду считать смертельными.
Впрочем, речь не о том. Речь снова об установках. В подростковом возрасте, когда психика не просто лабильна, а чудовищно нестабильна, когда ведущим новообразованием раннего пубертата становятся самооценочные категории, когда мнение референтной группы (т.е., сверстников) о тебе складывается в первую очередь на основании внешнего, - так вот, в этот период вера в себя необходима, как кислород. Почерпнуть её можно извне (категории внутренней объективности ещё не сформированы, это, дай Бог, годам к двадцати трём, к финалу юности). Другими словами, родители, родственники и ближайшее окружение должны говорить девочке «Ты у нас красавица». Я слышала «Ты у меня не красавица, ну и не страшная, конечно», что, согласитесь, не слишком-то воодушевляюще. При этом благодарна маме за честность, напрасных надежд на мои внешние данные она не лелеяла и мне не позволяла; мама вообще прекрасно, до жесткого прямодушна по жизни. Но я настолько мощно усвоила это «Не красавица», что поверила в него раз и навсегда.
Теперь это закреплено, впаяно в извилины полушарий головного мозга. Уже не вытравить комплиментами, уверениями, мужским (и не только) вниманием. Для того, другого и третьего я всегда найду объективную на мой взгляд причину, и она вовсе не будет заключаться в моей миловидности. Нет, что-то приятное во мне определённо есть, не бывает людей без изюминки, но в категорию красивых или хотя бы приближенных к этому понятию людей я себя никогда не включала, не включаю и вряд ли уже включу.
Хотя: замечательно осознаю, что на восемь десятых красота - в глазах смотрящего. Есть красота академическая, классическая, симметричная, та, с лиц греческих статуй, называемая сейчас смазливостью. Её воспринимаешь разумом - то красота от рацио, от идеальной правильности черт. А есть красота глубоко индивидуальная - и её в мире большая часть. Я иногда называю красивыми - именно таковыми, это важно - людей, от которых другие поморщатся, но для меня там есть красота. Следовательно, и меня - и кого угодно - кто-то может воспринимать так же. Но и это тоже - мысль от рацио. Я так думаю, но не чувствую.
К слову, не то чтобы это всё сильно мешает мне жить. В том же подростковом возрасте мы с моей лучшей подругой А. бессознательно делили прерогативы отличницы (я) и красавицы (она), и мне никогда не приходило в голову ей завидовать, скорее наоборот - я гордилась её красотой, как своей, будто как-то причастна к лепке черт её лица, оттачиванию фигуры, блеску волос, чувству стиля. Покрутила бы пальцем у виска в адрес первого же, кто посмел бы оспорить её внешнее превосходство. Всё это давит сейчас, когда очень высока потребность в коммуникации - как общей, так и интимно-личностной - а строится она в основном на уверенности в себе (у меня - отсутствующей). Даже в моменты, когда я в ударе, когда я себе нравлюсь, когда на меня обращают внимание, - всё равно держу в голове мысль, что по итогам проиграю любой хотя бы чуть более миловидной девушке (хоть эта оценка и субъективна).
Всё воспитывается - и всё внушается. Адекватный уровень самооценки - в том числе. И это существенно, потому что потом может настать момент, когда исправлять будет поздно.
P.S. Да, и ещё: особенно сложно в этом отношении тем, кто, как я, с ранних лет смирился с принадлежностью к лагерю умненьких, а не красивеньких. Потом, когда что-то привлекательное в тебе всё-таки пререзывается, это вгоняет в глубочайший когнитивный диссонанс, уничтожает все шаблоны: как так, во мне никогда не должно было появиться ничего подобного, что с этим делать, зачем вообще, я же только смирилась с.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Давно я не писала бессмысленных постов про свои сны, но и столь реалистичных, как сегодня, мне не снилось давно же. Лето, я поехала с родителями на отдых куда-то на Юг России, к неким родительским друзьям - большой, гостеприимный дом. У друзей - множество детей разного возраста, и вот в одного из сыновей я как-то очень больно, очень горько влюбляюсь - чистая полынь, неприкрытая вязь на языке. Причем чувство - это я помню - взаимное, но режет изнутри. Ещё режет меня - весь сон - некая его закрытость и холодность (пусть и при знании взаимности) - и это меня мучает. Впрочем, всё это было коротко и незначительно, суть состояла в том, что наступил момент, когда мне нужно было уезжать, то есть - прощаться.
Живо помню этот момент: как я выхожу из подъезда какого-то - не их - дома, он ждёт меня - и я просто шагаю вперёд и, не поднимая рук, отчаянно (не отпускать! не отпускаться!) вжимаюсь лицом в изгиб его шеи, беззвучно вою так, словно внутри меня в медленной мясорубке перемалывается сердце. Он рук так же не поднимает и не касается меня. Мы стоим так очень долго - отравленная, раненная в живот я - и весь сжатый, как пружина, безмолвный, напряженный, недвижный он. Дальнейшее прощание - это мои «Всё, всё, сейчас отпустит» и его «Ладно, ладно, не надо», какие-то неловкие мои попытки удержать его руку и его неловкие же объятия. При этом воспоминание взаимности, повторюсь, достоверное, крепкое, но: чувство как таковое слишком явное у меня и слишком сдерживаемое у него. Последним помню перрон.
Болезненнее, острее всего - этот эпизод у подъезда смутно узнаваемого дома. Как я дышала ему в шею, не смея коснуться, вспарываемая изнутри, и как он сжимал кулаки. Я помню даже запах его - из сна, ощущение кожи под щекой и губами помню.
То, из Ануя и Шмитта, желание слиться, войти в плоть и кровь маленькой опухолью под сердцем.
Рассказала сон Ане. Она покачала головой: «Всё так прозрачно, что даже Фрейда не надо, отгадывается легко - ты внутренне не хочешь кого-то отпускать» - и, вздохнув, протянула мне шоколадку.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
У меня опять приход лени и псевдо-писательский криз (это, кажется, теперь одна из моих любимых тем). Печально размышляю над тем, что нужно штамповать партию студенческих, выставить двести счетов на оплату, набить шаблоны дипломов и при этом не забыть, ни в коем случае не забыть ответить на пару десятков студенческих писем, - и при этом думаю, что всё, чего я хочу, это сидеть дома и строчить на старой полуистертой клавиатуре свои пьесы (новое моё гилти плеже) и различную недопрозу. И умереть, судя по всему, в нищете - во-первых, за невостребованностью, во-вторых, потому, что ни одной вещи не довожу до конца. Боль, тоска, богооставленность. А посему: вместо того, чтобы делать то, что хочется, я, как и 99,9% населения планеты, буду делать то, что надо (ибо молода ещё для того, чтобы жить пьесками). Пойду налью себе чашку коричного ройбуша и подышу над ней, должно помочь.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
У меня давно не было таких противоречивых, бродящих, как виноградный сок, впечатлений от спектакля. С одной стороны, как сказала Ариана, «Это слегка отдавало безумием», с другой: хорошо, замечательно, читать: отдавало тем, что я так люблю. В сущности, или я столь люблю Виктюка и всё, что он делает, или восприятие моё уже столь искажено (а, возможно, наоборот - отточено), что некоего кричащего сумасшествия я в СиА не отметила. Скорее: это одна из самых линейных, по прямой идущих историй, рассказанных Романом Григорьевичем. Некая же поведенческая сумасшедшинка в Есенине и Дункан - ни что иное, как то самое «Не как в жизни», - эмоция, возведённая в абсолют и выраженная преувеличенным жестом, преувеличенной интонацией. Впрочем, и тут можно усомниться - есть особые люди, проявления их особенны, - и всё в Сергее и Айседоре, в двух встретившихся на сцене людях, казалось мне как раз очень органичным (за редким исключением).
{more}Исключением частично стала Анна Терехова. Ри отметила, что увидела в ней очень много актёрского сходства с матерью - мимического, пантомимического, в подаче. Однако: насколько я люблю темперамент и - при этом - царственную сдержанность Маргариты Тереховой, настолько же... нет, желательнее - не заканчивать фразы. Очень тонка грань между почти раздражающим гротеском - и переигрышем. По меньшей мере в начале спектакля Анна Терехова эту черту перешагивала: туда и обратно, шаг вперёд, два назад. При этом я могу выделить несколько очень сильных, пробирающих ознобом до костей сцен - рассказ Айседоры о детях, «официальное предложение», танец Интернационала, - где она была органична, почти страшна в своей последней и отчаявшейся любви страстной женщины, в этой эллинистической лебединой песне. Жалость, солидарность, раздражение, понимание, - все человеческие, полноценные и полновластные, чистые эмоции шли в ответ на её Айседору.
При этом у них удивительная сыгранность с Неведровым. Ладно, я допускаю, что у Игоря Неведрова вообще может быть удивительная сыгранность с чем угодно и кем угодно, органического происхождения или же нет. Смотреть на Неведрова на сцене - экстаз сознания. Это невместимо даже в понятие таланта, это действительное натягивание на себя чужой шкуры - ещё влажно-липкой изнутри от крови. Потрясающий профессионализм (то есть, рассудочность), помноженный при этом на потрясающую же вживаемость, перевоплощаемость, естественность и почти буйность эмоциональных проявлений. Роль Сергея Есенина же ему определённо - предназначенная. Не знаю, насколько глубоко и изнутри он понимал и понимает того, кого играет, но бешеный коктейль, водоворот отчаянно-разухабистого и трагичного - был. Судьба большого поэта - всегда трагедия (не драма даже; та, по Шекспиру, только и именно трагедия).
Его Есенин - и мальчик (золотоволосое дитя), и скандалист, и «и один из самых модных поэтов Москвы», и - несомненный - Сорокоуст! Черный человек! - гений, и запутавшийся, загнанный в лабиринт человек, пытающийся биться - но бьющийся о стены. Загнанный в него временем (эпохой), окружением, жаждой жизни - не такой, какая она вокруг - и жаждой выхода за пределы этой предлагаемой жизни. Во всей шири гречневых просторов, под жалящей небной синью ему тесно, потому что простор ограничивается неминуемой клеткой. И даже в любви, в которую он - они оба - кинулись отчаянно и с головой, как в колодец (не студёный, - с магмой подземной), - спасения не вышло. Только гибель. Допускаю, что обоюдная.
Дункан для Есенина - не роковая женщина и не тихая гавань. Она - орудие самоуничтожения, которое он нашел глазами сразу и безошибочно, так же, как и она нашла его. Великое и вневременное неизбежно стремится к гибели, ибо не может жить в рамках мира, но уходить самому - страшно (и уже в самом конце, когда невмоготу...), - оттого и орудия, средства, люди замедленного действия.
Оттого - Айседора для Сергея. Женщина, рядом с которой он почти не писал.
Совершенно замечательная Мария Матто. В её нестандартной, запоминающейся, но мягкой красоте есть и некое строгое очарование. Её Галины Бениславской было слишком мало на сцене, но однако же: она была прекрасна. Контраст её нежностей, жесткостей, срывов, ровных интонаций - завораживающий. Любовь и преданность, сухие, как хлебные нищенские корки, закалённые, как сталь, читались с неё ярко и больно. Под конец она уже была женщиной, которой действительно всё равно - равно, как всё равно уже и ему.
Мотырёв-Мариенгоф. Тут уж, простите, без слов, ибо этому человеку нужно запретить говорить со сцены, это же форменный гипноз, будто толкают в грудь. Или, нет, нужно позволить ему говорить постоянно - этими ровно-насмешливыми мариенгофскими интонациями.
Очень узнаваемая - ассоциации по сходству - сценография Владимира Боера. Графичная и геометричная, лаконичная и динамичная, отличающая ото всего. Совершенно изумительно - а бывает ли у Романа Григорьевича не? - музыкальное оформление. Тематичное и тянущее, встряхивающее за плечи или убаюкивающее. Изумительный голос Вячеслава Стародубцева. Есенинские строки, читаемые Неведровым, удало и трагично, лирично и широко, - сродственно. Всё сплетается воедино, взлетает над сценой, как алое покрывало Айседоры-Изадоры, похожее - почти - на семь покрыв царевны иудейской.
P.S. Не могу не сказать. Роман Григорьевич велик не прежде всего, но в том числе тем, что он один умеет доводить действие, эмоцию, посыл до абсурда - и это становится искусством и жизнью, похожими и непохожими ни на то, ни на другое. Гротеск, доведённый почти до предела, и органичный у этого предела. Виктюк берёт ту же классическую, академичную, привычную, столетиями шлифуемую прямую линию, выстраивает актёров вдоль сцены лицом к зрителю, будто солдатский строй, и делает это с такой прямолинейностью же (почти каламбур), что этот не грешный, но всё же ловимый глазом игровой академизм уходит, не успев и ступить на сцену. Этот разговор лицом к лицу с темным нутром зала - всегда внутренний, рефлексивный диалог. Это не та самая четвертая стена, - это стеклянная стена дома скорби. Или же просто исчезнувшая - любого дома. Или любого тела.
Спектакли Виктюка - при всей очевидной, царствующей чувственной телесности, - разговоры прежде всего не телесные. Душ, не материи.
P.P.S. Неведров, от шестого ряда кидающий молодому человеку в первом ряду неработающую зажигалку, теперь навеки в моей памяти.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Раньше у нас были прекрасные мимимишные корпоративные пароли для входа в учетки: 33 коровы, 34 коровы - и так далее по счету, по порядку расстановки компьютеров. Чья-то умилительная фантазия воплотилась на фоне суровых трудовых будней. Потом система потребовала сменить пароли, программисты снова выкурили по косячку из чая - и теперь у нас 33 матраса, 34 матраса... Мы сначала прочли: матроса. Почему-то очень обрадовались (возможно, в этом было что-то фрейдистское, не знаю). Матрасы, однако, тоже неплохи. Думаю теперь, что же будет следующим.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
Одно-единственное слово - замечательно. Очень атмосферно. При всей моей любви и всём моём уважении к Меньшикову, шла не то чтобы ожидая многого - своего рода бенефис ОЕ, музыка, читка, - проходная, хоть и наверняка яркая не постановка даже, - скорее растяженный перформанс. По итогам: яркая - не то слово. Идеальная для ведущих анализаторов - зрительного и слухового - вещь. Прекрасное владение пространством сцены, изумительные свет и цвет, детали костюмов, реквизита, да хоть бы и расположения музыкантов. Прекрасная музыка, но, впрочем, судить мне сложно, ибо я не слишком музыкальна (так же как и не кинематографична) и могу довольствоваться малым в исполнении, меня задевают лишь отдельные, в сердцевину мишени попадающие вещи.
Но в Меди - чудесное сочетание визуальной и музыкальной составляющей. Талантливейшие, виртуозные музыканты, в игре которых - что видно даже такому дилетанту, как я - ни грамма механической сухости, и не по одному только требованию самого спектакля-спектакля ли - от них просто исходит волнами молодая творческая энергетика, и ловить её в зале - чувство совершенно прекрасное (эти барабанщики, огни же чудо чудное). Я, к слову, всегда была - ещё и при общей немузыкальности - довольно равнодушна к духовым, за исключением классического джазового саксофона и флейты, которая не может не околдовывать в принципе, - но здесь, в частности, медь меня проняла. И, конечно, Олег Евгеньевич - со всеми его шероховатостями, сбивками, заглушенными окончаниями. Его спасают две вещи: то, что он - это он, а Меньшикову многое прощаешь с маху, и то, что ты лелеешь мысль, будто в этом есть концепт. Впрочем, космического обаяния этого человека и его умения держать зал (а так же чего-то очень человеческого в этих шероховатостях) ничто не отменяет.
Очень порадовали мой глаз Дружинин (это всё отголоски вашей любви, сотоварищи) и - господи, как, когда, почему, почто - Татаренков. Ну ходячая же милота этот человек (и с хореографией у него всё более чем в порядке - замечательно изящен). В общем и целом, чудесно для двух вечерних часов. Лирично, живо и очаровательно. Текстово - очень обо всех нас, по сути, - настолько, что очень уж хочется сразу в свои мечты поверить, сняв с них ярлык фантастичности.
Людей, разговаривающих в полный голос, по пятнадцать минут ищущих в вещах номерок во время действия, одевающихся и раздевающихся, шуршащих и шелестящих, - особенно если всё это делают одни и те же люди, - мне по-прежнему хочется убивать маникюрными ножницами с особой изощренностью. За исключением пары таких, сидевших прямо по правую руку от меня, зал был очень положительный.
Тем, кто так безрассудно влюблялся, будет проще в аду гореть. (с)
У Бозина когда-то была интересная фраза. Что-то из серии ответа на вопрос о талантах и поклонниках, о зрительской-поклоннической-фанатской реакции или вроде того, сейчас не вспомнить. И он ответил замечательно: ничто не важно, важно сподвигать на творчество. Если человек посмотрел мой спектакль, а потом пришел домой и сел писать стихи - значит, всё не зря, значит, я что-то правильно сделал; вот это важно, а выразит зритель восторг или не выразит, подарит цветы или нет, поймает потом за руку - не поймает... всё внешнее. Волной проявления творчества важно будить такую же волну. Тогда есть смысл. Тогда это - настоящее.
Вспоминаю, сколько писала первые полтора-два года о Бозине. Бесчисленно. Поклоннически (рецензиями и отзывами, одами - в лучшем смысле), фикрайтерски (текстами, сублимационными до жути). Очень много - о нём. Всё изнутри было - об. Но никогда и ничего не было - не сходилось, не случалось - для. Для него не писалось - и мысли не приходило. Бозин воспринимался (да и воспринимается) мною как нечто надмирное, от реалий оторванное, вроде бы и в канве жизни, но всё же вне её. Создать что-либо для такого - немыслимо (для духов клеток не создают).
Накануне я закончила свою первую вещь для. Не для Бозина, для иного адресата (адресата без адресности, адресованность условна, потому что писалось без цели и без намерения; нет, с одним намерением - собственно написать, намерения показать, т.е. подарить - нет и быть не может). Написала для человека, не для эфемерного существа, не для объекта восхищения, - для жил. Для плоти и крови. И я, наконец, поняла, каково это - создать что-то для кого-то (в первую очередь, как ни каламбурно, для себя создать посредством того, что создаёшь для кого-то). Бешеное, страннейшее, тревожнейшее чувство.
NB: Ничто в вышесказанном, ничто в этом сравнении и сопоставлении не превышает одного и не принижает другого, это не вопрос степени (вопрос вне степени). Речь об ином - о том, как разно я воспринимаю разных же людей.
Джордж будет улыбаться и презирать чувствительную меня за этот пост [готовится].
Даже октябрь не был столь наполнен прекрасным театральным безумством. Сейчас, в декабре, обилие. Мой календарь напоминает лоскутное одеяло из-за цветных отметок. 4, 8, 9, 10, 12, 17, 20, 22, 25, 28, 30, 31. Зачем пить, есть, спать, работать, если существует театр [нечитаемое выражение лица]. Он - единственное, перед чем пасует моя интроверсия, моя любовь сидеть дома, моя дичайшая утомляемость от внешних стимулов. Единственное, что качает в руках мою суть (читать: душу). Так же или сильнее - только литература (то есть, Слово, то есть, - в том числе - базис для).