23:03 

Ориджинал, фем, мини.

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Это просто волна. Подождите. Она выплеснется.

Автор: Moura.
Название: Kosmogonía.
Тип: фем, касанием - гет.
Рейтинг: PG-13.
Размер: мини.
Саммари: Когда друг другу лжем, / (Ночь, прикрываясь днем) / Когда друг друга ловим, / (Суть, прикрываясь словом) / Когда друг к другу льнем / В распластанности мнимой, / (Смоль, прикрываясь льном, / Огнь, прикрываясь дымом...) Марина Цветаева.

Ты думаешь — исчез
Взгляд? — Подыми! — Течет!
Свет, — это только вес,
Свет, — это только счет...

Свет — это только веко
Над хаосом...

Марина Цветаева.


В кружке остатки зеленого чая, когда он холодный, то горчит на языке – и кажется, будто пьешь заваренный газон. Ещё он отдает сигаретами – никотином, очень явно и очень… отрезвляюще. Обычно сигарета приводит меня в чувство, но сейчас для сигареты не время, поэтому – чай, остывшей зеленый чай в чьей-то большой, стащенной с общей кухни белой кружке с отколовшейся ручкой.

- Тусенька, я тебе блок Вога притащу, только найди мне этот договор, лапочка, мне Ёрш башку свернет и через шредер пропустит, а его пиранья ведёрко подставит… Тусенька, рахат-лукум моего сердца, я не давлю на жалость, я рисую перспективу… а… ага, блок Вога, целую твои пальчики, Тусенька! – Бодро завершает разговор Митя и, кинув телефонную трубку на место, говорит этой трубке – как гвоздь вбивает: - стерва.

Ната за моей спиной от души пинает системный блок.

Пятница. Пятница, и у нас никому чертовски не хочется работать. Я тоскливо перевожу взгляд с зеленоватой лужицы на дне чашки на монитор компьютера, я делаю это бесконечно долго, пока, наконец, в голове не оформляется, переходя с периферии в эпицентр сознания и вспыхивая яркими неоновыми буквами: его пиранья. Почему пиранья? – в сотый, если не тысячный раз, отстраненно думаю я. В ней ничего пираньего. Ничего такого… господи… рыбного. Она просто хороший офисный хищник.

И мне нужно ещё секунд пять для того, чтобы понять, что чеканные удары о гонг в моей голове – это не пульсация крови в ноющих висках, а удары металлических набоек чужих шпилек об наш дешевый ламинат.

Хорошо, предположим, я отчасти понимаю, почему её называют так, как называют. В этой улыбке действительно есть что-то охотничье – два ряда ровных перламутровых зубов между раковинными створками темно-розовых, винных губ. В этой улыбке, приветственной и заученно вежливой, так много какой-то нездоровой, фальшивой доброжелательности, что я никак не могу привыкнуть, - помимо прочего, и к тому, что за этот спектакль её даже не укоришь, она кажется такой естественной, будто сама не распознает собственной игры.

Костюм стоимостью в две мои зарплаты сидит на ней так, как на мне никогда не будет сидеть ни одна вещь – строгие линии ткани, обнимающие мягкие линии тела. Темные короткие пряди, уложенные аккуратно и обманчиво-небрежно – чуть вьющиеся, напоминающие завитки морских раковин – да, бесспорно, что-то океаническое, что-то подводное в ней есть, только не пиранье, конечно, - акулье, быть может. Акула с французским маникюром и простой серебряной цепочкой на шее, акула в итальянских туфлях с металлическими набойками и канцелярской папкой в руках.

Она здоровается бодро – тонкая, свежо-утренняя, улыбающаяся, с такой обманчивой лаской на дне морских светло-синих глаз.

- Ребята, пришла документация из Вест-Консалтинг.

- На проверку? – Без энтузиазма интересуется Митя, только что так изящно подкупивший шефскую секретаршу. Я допиваю чай из чужой ущербной кружки лишь для того, чтобы на пару секунд перестать смотреть. Господи, как же отдает сигаретами, просто кошмар.

- Завтра должны лежать на столе у Блонского, - отвечает она, снова улыбнувшись – почти виновато, будто ей не всё равно, как тут живется местному планктону, а потом опускает папку Мите на стол и, танцующим движением развернувшись на мысках, идет к двери. Я смотрю в монитор – слепо и напряженно – когда она проходит мимо, скользнув рукой по столешнице – острые ногти, тонкие белые пальцы – и улыбается на ходу, открыто и приветливо: - Доброе утро, Тая.

Меня ещё хватает на то, чтобы кивнуть ей в спину – куда-то между острых лопаток. За её походку можно заложить душу.

- Работайте, негры, солнце ещё высоко, - ворчит за моей спиной Ната. По крайней мере, она хотя бы не пинает системный блок.

- Пиранья как есть, - отрешенно замечает Митя и с деланным благодушием подбрасывает в руках канцелярскую папку из красного пластика, - ну что, негры? Сообразим на троих?

Пятница, и никому смертельно не хочется работать. И чая больше нет, кстати.

***

Звонок в дверь раздается именно тогда, когда лепка куриных котлет находится в самом разгаре. И слава небесам, что я этот звонок ещё слышу, потому что король поп-эстрады Филипп-свет-Бедросович что-то очень задушевно воет с первой поймавшейся радиоволны – не могу, просто не умею готовить в тишине. Я так долго думаю над тем, стоит ли сначала вымыть руки, прежде чем идти открывать дверь, что этого времени с лихвой хватило бы на сами действия, и в итоге иду в коридор, как была. Ключ поворачиваю осторожно, двумя пальцами.

- На улице светопреставление, - первым делом заявляет она, плечом оттеснив меня в сторону и быстро переступая через порог, скидывая с лица капюшон куртки. – Мировой океан передислоцировался в атмосферу и теперь хочет обратно. Я мокрая, как собака, - она быстро вытряхивает себя из промокшей насквозь куртки, трясет короткими темными прядками – мелкие серебряные брызги летят в стороны – стаскивает сапоги и только после этого оборачивается ко мне. Я всё ещё стою, прижавшись спиной к стене. – Привет, - улыбается она. Опять улыбается.

- Привет, - и у меня всё ещё садится голос, когда она рядом, я никак не привыкну. Её это веселит, сейчас веселит тоже – она смеется, ещё раз тряхнув мокрыми прядками, подходит ближе и осторожно опускает ладони мне на талию. От неё пахнет осенней сыростью и улицей, а ещё – духами. Сладковатыми дорогими духами – так пахли даже принесенные ею бумаги в пластиковой канцелярской папке…

Она прижимается ближе – её тело неожиданно жаркое – и утыкается лбом мне в плечо. Так проходит секунда, а, может быть, десять минут, - ещё десять минут до того, как её тонкие ловкие пальцы неторопливо приподнимают края моей домашней футболки, забираясь под ткань, и я вздрагиваю – её руки. Её руки – мой наркотик, моя болезнь, моя психопатия, если угодно.

- У меня руки в фарше, - кашлянув, сиплю, извиняясь, и она, чуть повернув голову, фыркает мне в шею. – Котлеты, - зачем-то поясняю я.

- Ни капли романтики, - вздыхает она и ещё некоторое время молчит, чтобы потом сказать: - и музыка у тебя ужасная. Просто ужасная. Что это? Ротару?

- Это радио, - совсем уж нелепо уточняю я.

- Ясно, что не живая, - вздыхает она и отстраняется. Я опускаю голову и губами прижимаю к её коже тонкую серебряную цепочку, это не то чтобы поцелуй, просто касание, а ещё мне нравится её запах.

- Есть хочешь?

- Даже если не хочу, ты всё равно накормишь. Как у тебя жарко, - быстро отступив, без перехода сообщает она и идет на кухню, по пути стаскивая свитер. Под свитером – простая белая майка, острые лопатки и изгиб поясницы под задравшейся тканью. Да, - думаю я, прижавшись виском к стене, - у меня всегда жарко. У меня всегда очень жарко. Старый магнитофон шипит и отплёвывается звуками – она ищет человеческую радиоволну.

Она любит джаз. Я тоже люблю. Джаз похож на осень. Джаз очень похож на октябрь.

… она начинает собираться, когда ещё совсем темно, гибкая, потягивается на фоне окна – черный текучий силуэт в рыжем фонарном свете – и улыбается, я знаю, что улыбается. Она завораживает меня. Я могу смотреть на неё – нет, предположим, не бесконечно, люди ничего не знают о бесконечности, потому что конечны сами, но: долго, очень долго. Так долго, как только сумею, столько, сколько смогут выдержать мои глаза. Глазам больно от того, как она восхитительна.

И, разумеется, это то, чего я никогда не скажу ей вслух, вслух я вообще говорю только и исключительно глупости. Она тянется за майкой, отброшенной кем-то из нас под кровать, когда я перехватываю её руку и тяну к губам.

Когда ты целуешь – ну, хотя бы цветок шиповника – когда ты целуешь шелк…

Она смеется – снисходительно и весело, я её забавляю. Подходит на шаг ближе, заводит мне за ухо прядку волос – и глаза её улыбаются в полумраке. Ещё полчаса, - хочу попросить я. Мне грозят два дня без. Поэтому ещё хотя бы полчаса. И она, может быть, играет, а, может быть, тоже не хочет уходить, но последнее слишком хорошо для того, чтобы быть правдой, и на этот раз я не успеваю думать, только делать, и тяну её обратно – в сонный ворох постели, в сладкое-вязкое-нежное – в густеющий воздух, наполненный ароматом её невыветривающихся духов.

Её кожа – ямки ключиц, мягкие линии груди, плоский живот, атлас на внутренней стороне бедер – на вкус будто целуешь – ну, хотя бы… будто целуешь – её. Просто её.

И только.

***

Ранним утром субботы она уезжает на чью-то дачу. «Чью-то» - так как имени я помнить не желаю, я вообще не желаю думать, что она чья-то женщина – чья-то ещё, а не только моя, потому что она не моя, конечно, и мы условились об этом сразу, ещё с полгода назад, когда я впервые излила на неё какой-то полубезумный словесный поток, полный горячечного бреда, бессилия и моей – тогда ещё иллюзорной – любви. «Ты ничего не просишь, а я тебе ничего не должна, окей?» - щелчком пальцев отправляя через подоконник окурок, утвердила, а не спросила она. Окей, - кивнула я. Мне хватит сполна.

Но этот чертов загород по выходным, этот мужчина, чья машина стоит, как моя квартира, этот кто-то, кто дарит ей те самые духи и иногда просыпается с ней вместе, - этот кто-то меня бесит. Холодно. До боли.

- Если ты думаешь, что женщина не может ревновать женщину к мужчине, ты ошибаешься, - сообщила я Славе, доливая ему в бокал остатки вина из бутылки.

Субботний вечер. Его же надо куда-то девать. Вечер, в смысле, не вино, хотя и вино тоже.

- Я вот не знаю, стал бы ревновать свою женщину к женщине, - мягко, смущенно улыбается он и пожимает плечами. Славик – моя отрада и отдушина, мой лучший друг, моя жилетка и мой эскорт на корпоративные вечеринки. Мы выросли в одном дворе, я гоняла с мальчишками и лазила по деревьям, а Славик читал умные книжки на лавочке, что-то там про «Хочу всё знать». По идее, мы, наверное, вообще не должны были подружиться, но потом каким-то чудом оказались за одной школьной партой – и сидели так десять долгих лет. Славик был первым, с кем я поцеловалась – из любопытства, нам было по четырнадцать – и первым, кому я рассказывала обо всех своих влюблённостях.

О многочисленных влюблённостях – и одной любви.

- Это совсем другое, - со знанием дела покачала головой я, и он рассмеялся. Я обернулась через плечо. Вчера на этой же кухне тоже звучал смех, только совсем другой. Как же по-разному они смеялись. Это открытие почему-то вдруг… кольнуло, как-то тоскливо и раздражающе-остро.

- Тебе виднее, - снова улыбнулся он, ероша ладонью ёжик коротких светлых волос на затылке.

- Славик, - вдруг отчаянно позвала я, покачивая в пальцах полупустой бокал, - а позови меня замуж, а? Будем гулять друг от друга налево, а вечерами смотреть старые фильмы. И мама твоя обрадуется. Мы будем идеальной парой, женщины нам всё равно нравятся разные…

Славик смеялся долго и как-то нездорово – словно там, на дне этого смеха, что-то трещало и обваливалось вниз, как прогнившие от сырости доски крыши над головой.

Я допила вино залпом.

***

Мы стояли в курилке втроем – все три «негра», никого не оставив дежурить в комнатушке, гордо называемой аналитическим отделом; в конце концов, понедельник день тяжелый. Ната повела рукой, в которой сжимала крепкую Мальборо, выверенным, отточенным движением головы отбросила за спину копну золотисто-рыжеватых волос и, презрительно прищурившись, кивнула в сторону окна.

- Кошелек прикатил. За рыбкой-пираньей, - и её розовые, влажно блестящие губы зазмеились в усмешке. У въезда на территорию нашего муравейника, ещё более гордо именуемого деловым центром, действительно остановился Майбах Кошелька. Звали его, на самом деле, Игорем Иннокентьевичем Штерном, и над этим можно было бы посмеяться, если бы он не держал в руках пару нефтяных скважин, не гулял где-то около списка Форбс и не выглядел представительнее, чем все президенты мировых держав вместе взятые. А ещё у него в любовницах ходила помощница заместителя гендиректора одной мелкопоместной фирмочки. Господин Штерн, видно, любил экзотику.

Интересно, - уже как-то автоматически, почти как о погоде, подумала я, - когда он прикасается к ней – она так же шепчет в ответ что-то неразборчивое, ласковое, зовущее и отталкивающее одновременно?

- А тачка не меняется, - почти с укором заметил Митя; блондинистая челка падала ему на лоб, делая похожим на кого-то из сериальных актеров. – Когда она уже на новую наблядует… на Бентли там.

Я уходила медленно, намеренно отбивая шаг и намеренно держа спину ровной до смехотворного – в эту спину мне смотрели двое моих коллег. Смотрели наверняка изумленно, да куда там, - ошарашено, а на полу между ними плавали в темной смердящей воде размокшие окурки и осколки сброшенной мною с подоконника банки. Это был рефлекс, порыв или что-то среднее. Я не успела проконтролировать.

Когда ты целуешь – ну, хотя бы цветок шиповника – когда ты целуешь шелк…

… интересно, тот, в Майбахе, думает о ней – так же?


***

Мимо дома, с торца, проезжает машина – я отслеживаю её путь по скользящему по потолку пятну света. Пятну, похожему на золотящуюся ковровую дорожку – яркий бледно-желтый свет, отпечатавшийся на темном потолке и тут же уплывший обратно во тьму же.

- Она делает тебя несчастной, - вдруг говорит Слава, и мне стоит большого волевого усилия не повернуть головы. Мы лежим на постели, рядом – разумеется, одетые и поверх покрывала – и молчим. Смотрим в потолок. Мне нужно сказать ему «Спасибо» - спасибо, что ты всегда приходишь, когда нужен мне, спасибо, что ты пришел сегодня, когда я позвонила, спасибо, что ты терпишь, как я рыдаю, злюсь и молчу. Ты у меня ничего не просишь, а я тебе ничего не должна. Где-то это уже было, кстати…

Надо, вероятно, ответить хоть что-то, но я не отвечаю. Он вдруг быстро перекатывается по постели, ложится на бок, подперев голову рукой, и смотрит мне в лицо – близко-близко.

- Тая, а, может, правда, знаешь… иди за меня замуж? Серьезно. Тай, ты… чего…

Я смеюсь громко, не нервно и не истерично, очень искренне и очень заливисто, так, что невозможно остановиться, хохочу в полный голос, на разрыв диафрагмы, поджимая дрожащие ноги и подтягивая их к груди, как-то на убой смеюсь. Мне весело, мне, правда, просто чертовски, невыносимо весело. Это длится долго – наверное, очень долго, но Слава всё это время молчит и только по-прежнему смотрит мне в лицо, низко наклонившись надо мною. Смотрит большими глазами, широко распахнутыми и как-то преступно наивными, глазами очень чистого светло-голубого цвета.

Дыхание я восстанавливаю тоже долго, то и дело фыркая и поскуливая от неотпускающего смеха, а потом, хрипло откашлявшись, тоже поворачиваюсь набок, лицом к нему, и повторяю его же жест – ласково ерошу пальцами пшеничный ёжик волос. Я улыбаюсь.

- Ну ты что, Славик. Дурачок. Одна дура глупость сказала, другой подхватил, - и, глубоко вдохнув и выдохнув, откидываюсь обратно на постель. Нездоровое, нелепое веселье ушло так же быстро, как до того разгулялось в крови. Осталась только звенящая, душная пустота внутри – и какая-то необыкновенная мышечная усталость, словно я ворочала мешки. На потолок снова кто-то бросил золотящееся полотно света, а потом стянул его в тонкую нитку и сорвал. Опять проехала машина. Люди возвращаются домой.

Я, отвернув голову к окну, думала о том, что всех кто-то и где-то ждет, и что эти машины едут не в пустоту, и люди за рулём знают… знают что-то такое важное, чего я не знаю, потому что им есть, к кому возвращаться и кого ждать, а мне – нет, знают… какую-то тайну. Мучительно не поддающуюся разгадке тайну. Я думала как раз об этом, когда Слава меня поцеловал.

Ну надо же, - мимолетно подумалось мне, - как тогда, на Новый год, когда нам было по четырнадцать. Прикосновение было легким, робким – просто под копирку – и теплым. Каким-то бережным, что ли. Всё было так – и вместе с тем совсем иначе, и за те три секунды, что длилось это прикосновение, я успела подумать ещё и о том, что чудовищно отвыкла от того, что меня может целовать мужчина, словно этого вообще никогда не было в моей жизни. А потом, наконец, я осознала, что происходит.

Это же Слава. Слава Коломиец из третьего подъезда. Ну что за глупости.

- Славик, Славик, Славик, - быстро, речитативом, как-то молитвенно зашептала я, отворачивая лицо и накрывая его губы кончиками пальцев – легонько, не отстраняя, а будто запирая прикосновение. – Славик, Славик, ты что? Не надо, слышишь? Не надо, Славик, правда.

Он молчал с минуту, замерев, и только длинные изогнутые ресницы – дьявол, для чего мужчинам такие ресницы? – еле заметно подрагивали. А потом он выдохнул, как-то неловко кивнул и лег обратно. Машины больше не проезжали и на потолке были только пятна ржавчины – оранжевый, болезненный свет от фонаря, прорезаемый тенями от голых ветвей. Зато в одном рыжем пятне сидел комар. Комар. В октябре. Может, и не комар, конечно, но сама вероятность так почему-то поразила меня, что ещё пару минут я могла думать только об этом. Словно не было ничего важнее.

А, впрочем, что было важнее?

- Славик, а зачем? – Тихо спросила я, и голос мой звучал так жалобно, что его мгновенно захотелось загнать обратно в глотку.

- У нас бы все равно не получилось, да? – Как-то обреченно отозвался он – вопросом на вопрос – и в этом вопросе были все ответы. И на мой, и на его.

Мне хотелось сказать ему что-то хорошее, я почти собралась, но потом поняла, что – нечего. Всё, что я ещё помню, что я ещё знаю, что я ещё могу говорить, предназначено не ему, а лжи он не заслужил. Я не могу переадресовать ему то, что так рвусь говорить ей, что шепчу ей, горячечная, впиваясь ногтями в плечи и заходясь стоном, то, что рассказываю ей тихо на ухо, когда она засыпает – о том, что волосы её пахнут медовой южной акацией и о том, что целовать её руки – как целовать цветки шиповника.

И ещё – ещё никто и никогда не сможет смеяться так же, как она, и не только руки её и губы её, тело её и улыбки её, но и смех её – мой наркотик, я без него не смогу, я уже не могу и, право слово, мне всё равно, кто увозит её субботним утром так далеко от меня.

- Ты просто не видишь, - вдруг заговорил Слава. – Ты просто не видишь, что она с тобой делает.

А я всё смотрела и смотрела в потолок - и мне вдруг показалось, что кто-то отдернул черно-синий неровный полог, и под ним оказалось тоже черно-синее, только глубже, необъятнее, и эта необъятность меня испугала. На какую-то долю секунды я почувствовала себя такой ничтожно-беспомощной, угрожающе-маленькой перед лицом огромной, всё ширящейся пустоты, а потом нырнула в неё – и пришел покой. Всполохи яркого света и изломанные пятна фонарных отблесков завертелись в бешеной пляске, смешиваясь и переплавляясь, и передо мной взрывались сверхновые и рождались планеты, галактики алмазными шлейфами падали в черную пустоту, как тонкая органза на бархат, и планеты обвивали свои оси, и спутники тянулись к своим планетам.

Я лежала и смотрела, как рождаются и умирают миры, как рождается, растет и умирает космос – может быть, на темном потолке, вытолкнутом во Вселенную, а, может быть, внутри меня самой.

Но я всё ещё была слишком маленькой для того, чтобы вместить в себя всю эту пустоту – во всей её заполненности.

***

Она всегда начинает первая, это похоже на игру. Она первая целует и начинает что-то шептать мне на ухо – низко, призывно, так, что её голос вибрирует по всему моему телу. Первая тянет вверх руки, стягивая одежду, и первая делает шаг вперед, жмется так близко, что это почти невыносимо, что я опять, опять не успеваю ни о чем подумать – и опять пропадаю. Но потом она словно решает, что её партия отыграна, и дальше только позволяет – позволяет делать с собой всё, что угодно, редко, крайне редко перехватывая мои руки. Но это не имеет никакого значения, потому что в полумраке её плечи светятся молочно-белым, а кожа на вкус всё ещё сладко-медовая и нежная до злости.

Когда ты целуешь – ну, хотя бы цветок шиповника – когда ты целуешь шелк…

И я падаю, падаю, падаю в темноту, а она взмывает от меня ввысь – моя синяя птица. Я падаю. А она парит.

Весь этот бред, всю эту околесицу я прокручиваю в голове, пока сижу на автобусной остановке и дожидаюсь её. Этот октябрь дождливый на редкость, просто на диво, за две недели выпала сезонная норма осадков, а, может, и больше – лестницы похожи на каскадные фонтаны Петергофа, тротуары – на горные речки, вполне пригодные для сплава на байдарках. Вода в них, по крайней мере, такая же ледяная. Дождь идет, не прекращаясь ни на час, это что-то мистическое. Ещё это немного жутковато и очень красиво.

Стихии прекрасны. Любые. Всегда. В них созидание и разрушение тоже перемешаны настолько однородно, что уже не отделить. Я не успеваю подумать, причем здесь «тоже», когда прямо посреди огромной лужи тормозит нужная маршрутка, дверца тяжело отъезжает в сторону – и она, в своей неизменной куртке с этим неизменным капюшоном, неловко, поскользнувшись на мокрой подножке, спрыгивает на асфальт. Пригнувшись, она быстро ныряет под козырек остановки и только тогда поднимает голову. К её лбу – высокому, почти бетховенскому, чистому лбу – липнут мокрые темные прядки. Она улыбается – как-то настороженно, устало и насмешливо.

- Этот дождь меня доконает, - бросает она, когда я раскрываю зонтик. Она крепко берет меня за руку – у неё холодная ладонь и очень холодные влажные пальцы – и мы выходим под дождь. Стук капель о полотно зонта кажется мне тактом собственного сердца.

… Я поняла сразу, как только мы вошли во двор. Наверное, даже раньше - мы ещё не успели повернуть за угол, а я уже знала, что чужой силуэт, за пеленой дождя похожий на подтеки воды на стекле, мне знаком. Что линию этих ссутуленных плеч я знаю, как линии собственной руки, и что он всё-таки дурачок, и у него ни зонта, ни хотя бы капюшона на голове.

Там, на скамейке у моего подъезда, сидел вымокший до нитки Слава – и смотрел на меня своими большими, детскими и совсем недетскими одновременно глазами цвета ливня, и издалека было не понять, что говорит его взгляд. Ёжик волос, который он так любил ерошить ладонью, был не золотым, а темно-рыжим от воды.

Она негромко, как-то с любопытством хмыкнула – и я только тогда вспомнила о её присутствии, почувствовав, как сильно её пальцы сжимаю мою руку. И потянула её вперед.

Мне казалось, я иду очень медленно, а она идет за мной ещё медленнее, но у подъезда мы оказались слишком быстро.

- Иди домой, пожалуйста, - тихо попросила я, не оборачиваясь, но она поняла, что я говорю с ней – просить об этом его вот так, сразу, было бессмысленно. Она посмотрела на меня – как-то безмятежно и неестественно, так же, как иногда здоровалась по утрам, заходя к нам в отдел, потом на Славу – с каким-то исследовательским интересом, снова хмыкнула и шагнула к двери подъезда. На пороге, откинув со лба темные завитки, обернулась и посмотрела снова – а потом исчезла в душной темноте.

Наверное, я знала, что когда-нибудь этим кончится. Ну, не в четырнадцать, конечно, но позже – точно знала. И мне почему-то не было стыдно, и это мучило больше всего.

Я подошла ближе и опустилась на колени напротив – прямо в холодную грязную воду, почувствовав, как вода эта влажными щупальцами ползет по ткани джинсов. Смахнула с его лица несколько дождевых капель – бесполезным материнским жестом, он и так мокрый, как мышь. Держала над нами зонт и не знала, что говорить.

- Это она? – Вдруг хрипло спросил он, как-то дергано мотнув головой в направлении подъезда. – Красивая.

Я бездумно кивнула. Он угадал, красивая, угадал – потому что как можно было успеть хоть что-то разглядеть за эти полминуты, сквозь ливневые потоки и воду, застящую глаза, что можно было разглядеть в её сером в сумерках лице, под этим смешным капюшоном. Но он знал, что она красива, не мог этого не знать, знал давно – интуитивно, наверное – и знал, что я знаю, что он знает…

Возможно, я уже успела простудиться, у меня уже температура и я уже брежу.

- Славик, иди домой, а? – Попросила я. Да и не просьба это была даже – мольба.

- Я тебя ждал, - закрыв глаза, произнес он, и голос его скрипел, как старый коррозийный металл – ржавчина об ржавчину, этот звонкий, мягкий Славин голос, севший на холоде. – Вы долго шли. Я не знал, что она тоже придет.

- Славик, домой… ну? Я тебя очень прошу, иди.

- Я бы мог, - словно не слыша, вообще не слушая меня, начал он, резко подняв голову и глядя мне прямо в глаза – своими, страшными, холодными – обледенелыми. – Я мог бы, правда. Я бы постарался, у нас получилось бы. Ты не забыла бы сразу, но потом, когда-нибудь… - И осекся. Резко. Так же резко, как начал. Потому что у меня в глазах – я это знала – вся невмещающая темнота космоса, и он её увидел, мой мальчик, мой хороший славный мальчик. - Красивая, - зачем-то повторил он, и это был вердикт, это был алый росчерк в правом нижнем углу договора, это был приговор.

И дело не в том, насколько правильны черты её лица и манящи – линии тела. Не в том, как бархатен её голос и зло-искрист смех. Дело было в том, как неимоверно притягательна, как красива её темнота, как прекрасен – красив – омут, в который она толкала, а я – падала.

Я падала, а она – взмывала.

И Слава, мой Славик Коломиец из третьего подъезда, моя отрада и отдушина, тот, за кого я могла бы играючи выйти замуж, и это была бы прекрасная комедия абсурда и прекрасная трагедия, - он понял это лучше меня самой.

- Наверное, я самоубийца, Славочка, - прошептала я, не поняв, почему внезапно так дрогнул, треснул голос, а потом дождевая вода на щеках стала горячей, почти обжигающей. И Слава вдруг улыбнулся мне – открыто, светло, лучисто, совсем как раньше – этой мальчишеской ласковой улыбкой – и прижал к моей щеке ледяную ладонь. Я ткнулась в эту ладонь губами, как слепой котенок в материнское брюхо, и плакала, плакала, плакала.

- Ничего, это ничего, - успокаивающе, нежно, знающе шептал мне Слава. – Это всё ничего. Так надо. Ты не выбирала. Это ничего, ничего…

Не выбирала, - повторяла про себя я, - я не выбирала. Это просто случилось.

Просто – упала.

… Я не обернулась ему в спину, пока он шел к своему подъезду, и знала, что он не обернулся тоже, пока я шла к двери. Смотреть вослед уходящим – плохая примета.

С кухни слышался джаз и пахло едой - она грела в духовке пиццу. Мне вдруг показалось, что залитая водой автобусная остановка, скамейка у подъезда, её холодные пальцы в моей ладони – всё это было ужасно давно, добрую сотню лет назад, но потом она вышла в коридор, вытирая полотенцем холеные, красивые руки – как раз когда я вешала на крючок пальто – и, окинув меня взглядом, задержавшись на мокрых коленях, спросила:

- Что от тебя хотел этот мальчик?

- Звал замуж, - зачем-то сказала я. Тяжелая, свинцовая усталость растекалась по телу.

- И что ты ему ответила?

- Что ещё слишком молода для замужества.

Она снова хмыкнула – как тогда, у дома, беззлобно и с любопытством, и посмотрела на меня ещё внимательнее, чем прежде – морскими, хищными своими глазами. Мне сложно понять, что она увидела – может быть, я плохо успела спрятать космос – но вдруг откинула в сторону полотенце, прямо на пол, подошла, подхватила меня под локоть, сказала:

- Пойдём, - и мы пошли в комнату. Она усадила меня на постель и вышла, а потом вернулась с бутылкой виски и бокалами. С кухни всё ещё слышался джаз и пахло пиццей-полуфабрикатом. Она разливала чайноцветный, пахнущий горьким дымом алкоголь, а я следила за её руками, как зачарованная, так же, как следила всегда. И на мне всё ещё были мокрые джинсы.

Впервые в жизни я не почувствовала вкуса, когда пила. Мне даже не ожгло горло. Тепло стало приходить постепенно – оно не вымещало усталости, оно просто заняло те ниши, которые ещё не успела занять та, и тихо начал тлеть за грудиной уголь. Я мерно дышала и держала бокал, обхватив ладонями, словно надеялась от него согреться, а она стояла чуть поодаль, напротив, опершись бедром о подоконник, и смотрела на меня, слегка склонив голову к плечу. На ней была моя старая водолазка, а волосы успели подсохнуть – шапка коротких, раковинных темных волн. И, наконец, она сказала то, что должна была сказать уже давным-давно:

- Всё это когда-нибудь кончится.

Нет, - захотелось сказать мне – яростно, громко, но я промолчала. Да, - захотелось кивнуть мне, но тело казалось неподвижным – или таковым и было. Не надо, - захотелось мне попросить, но я никогда и ничего у неё не просила, никогда и ничего, с самого начала, и сейчас не стану тоже.

- Ты меня не любишь, - вдруг нараспев произнесла она, и это была страшная песня, страшные слова, наложенные на страшную же музыку. Я медленно отставила в сторону бокал. – Или любишь не меня, - улыбнулась она, а потом рассмеялась – заливисто, живо, серебристо, как всегда смеялась. – Или не совсем меня, - отсмеявшись, подытожила она, покачивая в пальцах свой наполненный бокал. И вздохнула. И выпила залпом.

Бескрайний космос, страшный и изумительный в своей первозданной, дикой, бесчеловечной красоте, опять развертывался у меня перед глазами – прямо по ту сторону сомкнутых век.

- Ну сколько можно, Тая. У тебя вон мальчик – хороший такой птенчик, замуж зовет. У меня тоже – не птенчик, конечно, но тоже – зовет. Мы же с тобой где-то далеко-далеко, в своей собственной сказке, а мы уже выросли из сказок, понимаешь? Ты меня себе придумала, как… не знаю… как что, Тая? – И её ладонь оказалась у меня на щеке – странное, жутковатое дежа вю электрическим разрядом прошило мне позвоночник – теплая, ласковая ладонь, пахнущая медово-сладко. – Хорошая моя, хорошая моя девочка, это было замечательно.

Почему сегодня, - с тоской подумала я, поднимаясь на ноги и делая шаг вперед, - ну почему именно сегодня. Сначала Славик, теперь – это. Так не должно быть. Так вообще не должно было быть, я же только решила, я только поняла. Что-то очень важное поняла – то, что давно знали и понимали люди за рулем проезжающих мимо дома машин, то, что понимали те, кто ждал их в янтарном свете вспыхивающих в темноте окон. Что-то огромное, необходимое, что-то, без чего совсем нельзя, но о чем раньше я то ли не хотела, то ли запрещала себе думать.

Всё это пронеслось в голове очень быстро, быстрее, чем я сжала руками её плечи, наклонила голову и поцеловала её. Быстрее, чем поняла, что она отвечает мне, и быстрее, чем, развернув её, толкнула на постель, скользнув к её ногам, утопая коленями, мокрой джинсой, в ворсе ковра. Это снова было дежа вю, опять жутковатое и опять остро-колющее, только на этот раз всё было очень правильно. Так, как надо. Как действительно надо.

- Ну какая же ты смешная, - шептала она между поцелуями, не пытаясь увернуться, - какая ты смешная, правда, ну скажи уже… что-нибудь…

И я сказала. Отстранилась, взяла её лицо в ладони – лицо, словно созданное для моих ладоней, предназначенное их чаше, вылепленное под рельеф – посмотрела в глаза – ах, синь! ах, море! ах, чернота шторма! – и сказала внятно и четко:

- Хочу любить тебя – такую. С твоим смехом и твоим Штерном на Майбахе, но лучше, конечно, без него. Хочу любить тебя с твоими хищными улыбками и недобрыми глазами. Хочу любить тебя с твоими капризами и безумием. Хочу любить тебя всякую. А главное: хочу любить тебя в здравом уме и твердой памяти, находясь целиком и полностью в сознании, не придуманную и не вымышленную, совсем не сказочную. Вот такую, как сейчас, тебя. И это никогда, слышишь, это никогда не закончится, потому что я тебя никогда не отпущу.

- Тогда я сама уйду, - хрипло, натянуто рассмеялась она, и глаза её бегали, взгляд метался по моему лицу, и во взгляде этом был страх – веселый, подозрительный страх, а ещё очень много усталости.

- Нет, - покачала я головой. – Нет, потому что незачем убегать. Дай мне… разреши, я…

И я, как всегда, сбилась на самом ответственном месте. Смотрела ей в лицо, молчала и ждала – то ли вдохновения, то ли её ответа. А она вдруг рассмеялась, тряхнула головой, заставляя меня отнять ладони, потом подняла руки, обхватила ими мою голову и прижала к себе. Она смеялась тихо и горьковато – не горько, а именно горьковато, смех на вкус – как остывший зеленый чай, отдающий никотином.

- Разреши мне любить тебя, - прошептала я в тепло ткани и её тела, в запах акации и отзвуки еле слышной мелодии, в биении её сердца. Это была такая несусветная, просто феерическая глупость, что даже не стыдно было произнести её вслух.

Я всё равно уже падаю, - хотелось сказать мне. Я всё равно лечу ко дну. Просто пари надо мной.

- Я даже не прошу тебя любить в ответ меня.

- И это правильно, - помолчав, шепнула она, касаясь губами моих волос. – Это очень правильно.

То было – разрешение.

Это всё-таки самоубийство, мой хороший мальчик Слава, это всё-таки оно самое, в чистом виде, но я так хочу. Так надо. И ничего лучше уже никогда со мной не будет, потому что лучше нельзя, потому что многоцветный вихрь вновь закручивается внутри меня на глубоком бархатно-черном полотне, и рождаются сверхновые, и погибают звезды, поглощая галактики… мой космос снова распахивает створки. Я снова падаю. Я падаю бесконечно.

И в моём космосе звучит звонкий серебристый смех, недобрый и синий, как морская глубина. Ещё я вдруг понимаю, что это не запах духов, какие уж тут духи, это её запах, это она, она сама с самого начала пахла мёдом и солнцем – сладко, тепло, ядовито, животворяще.

Может быть, я и хотела бы когда-нибудь отпустить, да не могу. Потому что если смогу, то всё-таки встречу спиной дно, недосягаемое, страшное дно, и сломаю хребет.

Но пока я падаю.

Или лечу.

@темы: Фем, Ориджиналы, Гет

URL
Комментарии
2011-08-31 в 17:32 

.Мелкий.
до гроба пьян и вдрызг любим
хорошее слово: выгребать у тебя в последующем посте.

вот ты выгребаешь этим фиком что-то из самого глубокого.

2011-08-31 в 18:06 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Это хорошо или плохо?

URL
2011-08-31 в 18:45 

.Мелкий.
до гроба пьян и вдрызг любим
Moura, а черт его знает.

2011-08-31 в 19:11 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
.Мелкий., вот и я никак не пойму. С одной стороны, выгрести, выскрести - хорошо, иначе сожрет изнутри - и не подавится, а я хоть и мазохистка, но не настолько, чтобы копить, копить, копить. С другой стороны, я отнюдь не уверена, что хотела вытаскивать всё это наружу - и отнюдь не уверена, что хотела всё это о себе знать.

Так что - да. Черт его знает.

URL
2011-08-31 в 19:16 

.Мелкий.
до гроба пьян и вдрызг любим
Moura, ничего, милая. ничего.
хоть и спокойствием слова не веют.
просто лучше уж как-то выгребать, чем это будет копиться и где-то со дна начинать гнить.

и мне нравится то, как ты это делаешь. ведь осень как раз для таких настроений.

2011-08-31 в 19:52 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
.Мелкий.
Долгий, долгий протяжный выдох.
Да, это какая-то внутренняя осень - и очень удачно, что она наконец-то совпадет с заоконной.
Спасибо, мой хороший, просто - спасибо.

URL
2011-08-31 в 21:12 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
:heart: за темную глубину вроде таких простых слов, своей вязью выкручивающих эмоции до онемения с последующим оттаиванием в ледяные колкие мурашки))):kiss:

2011-08-31 в 21:23 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Schico
Ох! Это самый шикарный комплимент из всех когда-либо слышанных, это мне надо писать отзыв на такие слова :)
Спасибо большое :kiss:

URL
2011-08-31 в 21:30 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
Moura меня в очередной раз пробрало и продрало до костного мозга) Спасибо за тексты. Пусть их еще будет много-много. Всяких, разных.

2011-09-01 в 17:24 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Schico
Я надеюсь, что они будут - такие, иные, похожие, как две капли воды, или же иные до абсолюта, - но надеюсь. Я поняла, мне с ними легче, они - я, а я - они, такое вот простое равенство). Они больные и рвущие, но что поделать - что внутри, то и снаружи, и спасибо, что ты это видишь и ловишь, и за поддержку спасибо тоже, это очень важно и нужно :kiss:

URL
2011-09-03 в 15:04 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
Moura :inlove: *маньяк в Москве, да))*

2011-09-03 в 19:12 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Schico, :dance2:

Какие у тебя планы на понедельник?)

URL
2011-09-03 в 19:25 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
ну, пока никаких) свободен, как голубь над Парижем)))

2011-09-03 в 19:40 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Schico, если я всё-таки не буду учиться в понедельник, то, может быть, увидимся?)

URL
2011-09-03 в 19:47 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
Moura, с удовольствием) можно списаться-созвониться будет завтра-в понедельник) свой номер я писала в дневе, ну и в контакте есть * твой я тоже сохранила)) шпионски, да:shy:*

2011-09-03 в 20:15 

Moura
А на каррарском мраморе — взамен орнаментов и прочего витийства — пусть будет так: «Её любил Лозэн». Не надо — Изабэллы Чарторийской. ©
Schico, твой я тоже сейчас записала, так что если что - позвоню ;-)

URL
2011-09-03 в 21:44 

Schico
Воскурим, братие! Sclerosino Gratiato
Moura, хорошо, буду ждать)))

   

День темнотут.

главная